Рассказы "Житейские байки"

 

Проза, Геннадий КоробковЖИВЧИКИ  ДЛЯ  КОСМОСА
(Шутка)

Со стороны села хилял длинноволосый стиляга.

- Модный чувак, - сказал я. - Приехал похвалиться узкими штанами. Слышь, Петрович? И патлы отрастил. Что ума мало - не волнует. Но вот затянул резинкой косичку на загривке - и уже чувствует себя значительным человеком.

Было полусонное, благодушное состояние, полчаса назад мы закончили устанавливать декорации в клубе и решили искупаться в тихой прозрачной речушке. Приближающаяся к нам серенькая фигурка оживила нас, словно свежий дождик, и возбудила профессиональной охотничий азарт.

Какая бы немодная одёжка была на человеке, но если он блещет умом и добросердечностью, я проникаюсь к нему симпатией. И наооборот.

Петрович приподнял голову, взглянул, мудро заметил: «Не бери близко к сердцу», - и повернулся на другой жирный бок, подставив прежний солнышку.

Он рассказывал, как стал иллюзионистом: двенадцатилетним мальчишкой сбежал из дома и приютился к известному фокуснику Шамо, когда тот выступал со своей труппой в их городке.
- Через две недели отец нашел меня в Саратове. Однажды вечером я чищу клетку с попугаями, сзади кто-то подходит и тык-тык меня пальцем в спину. Оборачиваюсь - батя. От неожиданности я заплакал. Подошел Шамо. Узнав, в чем дело, он извинился, сказал, что ничего не знал о моих родителях, и попросил оставить меня у него. Отец сказал, что я кончил только пять классов, надо учиться дальше. Договорились, что я летом буду работать с Шамо, зимой учиться.

Стиляга шел по тропинке через огороды. Когда высокая трава кончилась, мы увидели, что впереди него, высунув язычок, весело бежит собачка.
- Слушай, да ведь это тот тип, - сказал я. Утром, когда мы вешали в клубе афишу, этот хмырь подошел кнам и  с кривоватой ухмылкой уставился на нас: дескать, видали мы таких артистов, к нам в Мурманск и не такие приезжают.
Подойдя к берегу, он стал артистически сбрасывать с себя одежду, демонстративно не обращая на нас внимания. Собачка, подняв морду и высунув язычок, преданно смотрела на хозяина.
Самозванец вторгся в наше блаженное лежание в живительной влаге. Взяв кутька под мышку, гордо тряхнув косичкой, он шагнул в  воду. Ему было года двадцать два, из-под черного загара на хилом теле выпирали косточки. Остановившись метрах в трех от нас, вверх по течению, он опустил в воду собаку и стал ее мыть. Все верзо несло течением на нас.
- Чувак «лупит войлоком», - сказал Петрович, приподымаясь. - Сызнынь салык кычин, исиан мипташляр, танышлык катанышлык, - отрывисто проговорил он, подражая резкой цирковой манере разговора Шамо. Эти слегка перевранные  татарские слова мы произносили, когда хотели выразить недовольство или о чем-то предупредить друг друга. В переводе они означали: за ваше здоровье, здравия желаю, мир миру. А на сцене Петрович их говорил, когда в зале сидели люди татарской нации, что вызывало восторг и одобрение.

Пристальным взглядом уставившись на собаку, Петрович с восторженным придыханием зашептал:
- Слушай, да ведь это фокстерьер! За сколько Сызнынов продал такую собачку? За девяносто рублей? Если бы мы уезжали сегодня домой, я бы обязательно купил ее. Рублей за восемьдесят парень, я думаю, продаст. Эх, жалко, не в чем нам возить собак. Мы уже второй раз упускаем такую находку!

Парень перестал мыть кутька и замер, прислушиваясь.
- Ведь это как раз то, что нужно для космонавтики, - продолжал Петрович. - Смотри, у нее грудка отвечает всем параметрам экстерьера. По тарифу стоит не меньше ста рублей. А Сызынов переплачивает спекулянтам, не знает, где по дешевке можно достать товар.
Стиляга отпустил кутька и выпрямился.
- Извините, - сказал он, - я случайно услышал... вот вы что-то говорили про мою собаку.
- Да, мы говорили про вашу собачку. Понимаете в чем дело... Я даже не знаю, сказать ли вам... мы держим это в секрете. Как вы думаете, Игорь Владимирович, - обернулся он ко мне, - можно будет ему раскрыть тайну?
- Конечно, парень он хороший, нужно помочь человеку.

Мы вышли на берег.
- Ладно, я вам по товарищески доверюсь, - сказал Петрович. - Дело в том, что сейчас для космонавтики очень нужны собаки и кошки. Такой породы, как ваша. У нас в Мипташлярии нет этой породы, люди с ног сбились, переплачивают огромные деньги. Вы сами откуда будете?
- Сейчас живу в Мурманске.
- А родились здесь?
- Да. Я три года назад завербовался.
- Так вот, Коля... Тебя Колей зовут?
- Нет, Валентином.
- А меня Сергеем Петровичем. Так вот, Валя, люди у вас не знают, какое богатство бегает у них под ногами. Нам еще долго быть в командировке, а то бы мы обязательно купили у вас собачку. Я думаю, за шестьдесят рублей вы бы нам ее уступили. Конечно, вы немножко продешивили бы, но, сами понимаете, нам еще долго везти ее домой. За пятьдесят рублей мы бы ее взяли.

Стиляга что-то нечленораздельно бормочет.
- Петрович, время много, пора делать хил, - говорю я.
- Да, да, сейчас пойдем.
Парень стал торопливо одеваться.
- Видите, какая у нее грудка, - снова заговорил Петрович. - На-на, Дамка. Вот смотрите. Больше ни у одной породы нет такой грудки.

Только у кошки еще. У них в груди имеется живчик. Почему говорят -  живучая, как кошка? Вырезают этот горошек и вместе со спутником запускают в космос. Потом, когда дадут знак, живчик отделяется и на маленьком парашютике спускается. Его исследуют, находят небесные бациллы, изучают, как они действуют на живой организм. Когда запускали серию спутников, у нас в филармонии уборщица заработала восемьсот рублей новыми деньгами. Она принесла целую кошелку кошек и котят. Многие были мокроглазенькие, с поломанными хвостиками и лапками. Но это не важно, главное, грудная клетка цела. Она их оптом продала по шестьдесят рублей за штуку. Я могу дать вам адрес одного человека в городе, он кошатник и собашник. Вы бы могли привезти ему кошек и собак. Мы никому не даем адрес, но вы нам сразу понравились. У вас такое умное, интеллигентное лицо. Нам хочется оказать вам дружескую услугу. Ну, пойдемте Игорь Владимирович.

Мы двинулись по тропинке через огороды. Стиляга поспешил за нами.
- Лайка, Лайка, на-на, - тихо позвал он; взял ее на руки и бережно понес.
- Помнишь, космонавт нам рассказывал, как достают живчик, - сказал я. - Кажется, на живой кошке делают операцию?
- Да, сдирают шкурку, чтоб живчик не погиб, и осторожно вырезают его.
- Сергей Петрович, - проникновенно заговорил наш новый знакомый, - я не останусь в долгу... Вы знаете, как трудно иногда приходится...
- Да-да, я понимаю, - с болью в голосе откликнулся Петрович.
- Я работаю на стройке, получаю сто пятьдесят рублей. Живу в общежитии. Ни поесть, ни одеться как следует. Я вас отблагодарю.
- Нет, что вы. Мы должны помогать друг другу.
- Сергей Петрович, я никогда не забуду...
Петрович достал из кармана блокнот, написал в нем что-то, вырвал листок и протянул парню.
- Значит, Валя, вот тебе адрес (он прочитал мой домашний адрес, но я промолчал). Постучишь, выйдет маленький толстый старичок с усами. Скажешь... Только смотри, чтобы никто не подслушал: «Сызнынь салык кычин, танышлык катанышлык. Вы Исиан Мипташляр?» Он ответит: «Да, я Исиан Мипташляр». Ты скажешь: «Я от Петровича. Привез вам кошек и собак». Если он будет давать по шестьдесят пять рублей за штуку, ты уж не торгуйся. Сам понимаешь, ему тоже надо заработать.
- Я понимаю, само собой, - горячо согласился парень. - Сегодня, как стемнеет, я наловлю. У нас их знаете, сколько!
- Для собак собьешь ящичек, а кошек можно в корзину. Только ты никому об этом не рассказывай.

Концерт шел своим ходом.
Минуты за три до антракта кто-то поскреб в окно. Оглянувшись, я увидел приплюснутое к стеклу лицо стиляги. Он что-то говорил и делал руками знаки. Я распахнул форточку.
- Что тебе?
- Открой окно, я влезу, - шепнул он.
- Сейчас будет антракт, пройди, пожалуйста, через зал.
Когда закрыли занавес, пришел заведующий клубом, девятнадцатилетний мальчик, выпускник культпросвет школы.
- Иван Кузьмич, - сказал ему Петрович, - будьте любезны, попросите председателя колхоза или секретаря парторганизации, чтобы они зашли после концерта на сцену.

Иван Кузьмич ушел. Влетел стиляга. Поскакав немного, он стряхнул излишнее возбуждение и зашептал:
- Сергей Петрович!! Шесть кошек поймал! У нас есть большая круглая корзина. Я ее накрыл одеялом. У соседки собака ощенилась. Три кутенка. Как еще немного стемнеет, я их унесу. И кошек еще наловлю. Вы уж меня, пожалуйста, извините, я не могу быть на вашем концерте.
- Ничего,ничего, Валя, мы понимаем, - тихим, сочувствующим голосом отозвался Петрович. - Ты очень занят. Молодец. А сейчас прости, нам нужно убирать сцену, погуляй где-нибудь.
После концерта на сцену зашел парторг. Петрович стал договариваться с ним насчет транспорта, на котором нас завтра  могли бы отвезти в следующее село.
Из зала заглядывали ребятишки.
- А где же у вас удав?
- Ребятки, он заболел, не мог выступать. Закройте занавес.
Прибежал стиляга. Взъерошенный и пыльный, он вышагивал по сцене, глаза его победно пылали. Не выдержав, он позвал:
- Сергей Петрович! Сергей Петрович!

Петрович обернулся. Ласково посмотрев на парня, он сказал: 
 - Ты извини, Валя, я пошутил... Не надо больше ловить. Иди погуляй.
- Сергей Петрович! - парень окаменелым взглядом уставился на Петровича, голос его дрожал. - Вы шутите. Я даже ваш концерт пропустил.
- А что в нем хорошего?
Я ушел за кулисы, упал на диван и минут пять корчился в смехе.
Когда все разошлись, мы заперли изнутри двери, убрали декорацию, реквизит и электрооборудование. Задвигая занавески на окне,я увидел за стеклом маячившую чью-то тень. Сняв одну половинку занавеса, свернул ее несколько раз и расстелил около стены. Петрович раскинул посреди сцены бархатную скатерку, которой мы накрывали волшебный столик, и лег, положив под голову толстую руку.
Ровно в час свет, моргнув несколько раз, погас.
- Спокойной ночи, - сказал Петрович. - Утром встретимся.
За окном долго раздавались чьи-то нервные шаги.


Проза, Геннадий КоробковСЛУЖИЛ НА ГРАНИЦЕ МИХАЙЛО ПОТАПЫЧ

- Наря-яд! Равняйсь! Смирно! Приказываю, - торжественно объявил, подражая командиру заставы, капитан Копейко, - выступить на охрану границы Союза Советских Социалистических республик!
Тут взгляд капитана остановился на необычной паре пораничников, и глаза его лукаво заулыбались. Подошел, весело проговорил:
- Ну, а вам, ефрейтор Сёмин и... рядовой Михайло Потапыч... кхы-кхы... поручается наиважнейший пост номер один. Глядите во все очи!

Сёмин лихо вскинул ладонь к виску, звонко отозвался:
- Есть смотреть!

И Мишка тоже неуклюже потыкал лапой себе в ухо и что-то проворчал.

Сунув ботинки в лыжи, Сёмин мускулисто оттолкнулся палками и понесся с горки к светлеющему в глубине лесов озерцу. Медведь живо закосолапил вслед за ним.

Солнце опускалось в тайгу, стремительно сгущалась тьма. А двое - человек и его друг, лесной зверь, уходили в ночь, навстречу подвигу, о котором они еще и не подозревали...

Два года назад ефрейтор Сёмин (правда, тогда он был еще просто рядовой Сёмин, молодой пограничник, бывший ветеринар) возвращался из дозора. Дежурство его прошло спокойно, и Сёмин легко и весело ступал по мягкой лесной тропинке.
Вдруг в том месте, где деревья и кустарник сплелись и плотно подступали к тропе, он услышал голос и какую-то возню. Пограничник мгновенно вскинул автомат и настороженно замер. И тут до его слуха донесся тоненький жалобный писк. Сёмин приблизился к кустам, раздвинул ветви. На снегу шевелился рыжий комочек. Медвежонок.

Нужно сказать, что Сёмин страсть как любил животных. Он и профессию себе выбрал такую - ветеринар. Дикие звери и птицы словно понимали его и быстро к нему привыкали. Он еще только, как говорится, под стол пешком выучился ходить, а у него уже был ученый воробей, с которым играл; позже - ручной заяц. Потом выходил раненую косулю и подарил ее в школьный живой уголок. А будучи в девятом классе, приручил такое строптивое, злющее животное - енотовидную собаку, чем вызвал бескрайнее восхищение и удивленный возглас известного дрессировщика Зюгина: «Это чудо!»

Так вот, при виде сиротливого детеныша (тогда было трудное начало весны, а зима выдалась такая суровая и голодная - ни орехов, ни ягод, что немало зверья погибло; медведи в поисках пищи захаживали в села, а один даже залез в хлев, хотел утащить свинью), при виде одиного беспомощного найденыша пограничник почувствовал острую жалость. Он взял дрожащий комочек и сунул за пазуху, под тулуп. Медвежонок забарахтался, завозился. Тогда Сёмин пожевал галету и запихал мягкую теплую массу зверенышу в рот. Тот жадно засопел и зачмокал. А через минуту успокоился, затих - задремал.
Сёмину стало тепло и радостно. Хоть и интересно было на границе, у него появилось много новых друзей, можно было читать хорошие книги и журналы, смотреть телевизор, заниматься спортом, и сама романтика службы приносила удовлетворение, - но все же иногда наваливалась тоска, хотелось чего-то близкого, домашнего, родного... и вот теперь все стало на место, и так легко, окрыленно было. Напевая, он все ускорял и ускорял шаги, ощущая, как стукает у него на груди сердце маленького друга.

Не буду подробно останавливаться на том, какие споры шли за право медвежонка жить на заставе, сколько слов и эмоций пришлось потратить пограничникам, а сердобольному Сёмину - даже слез, чтобы убедить сурового капитана Копейко, что лесной зверь не помешает им и не повредит.

Забавный медвежонок у всех вызывал радостное настроение. Проснутся утром ребята и сразу зовут:
- Миша! Ты где? Доброе утро.
А он сидит под кустиком около муравейника, копает ямку; сунет в нее лапу, а когда муравьи всю ее облепят, стараясь искусать нарушителя их спокойствия, он своим длинным язычком начинает старательно и со маком вылизывать лапу. Пограничники подступят вплотную, даже присядут перед ним:
- Ах, как вкусно! Дай маленько, - смеются, шутят.
А он, присев на задние лапы и продолжая блаженно уплетать деликатес, смотрел на ребят спокойно и несколько удивленно: дескать, чего они пристали?
С дозора пограничники возвращались всегда с каким-нибудь подарком: кустиками земляники или веточками малины... Кричали издалека:
- Михайло Потапыч! Встречай, гостинец тебе несем.
А Потапыч в это время сидел на ветке на самом верху сосны, одной лапой придерживаясь за ствол и болтая в воздухе маленькими ножками, словно озорной мальчишка.
Услышав слово гостинец, он проворно, словно обезьяна, с ветки на ветку скатывался на землю и вперевалку бежал навстречу пограничникам, протягивая вперед лапы.
Так он рос и был на удивление сметливым и общительным. Пограничники звали его:
- Миша, иди поборемся.
Потапыч тут же вставал на задние лапы и растопыривал передние.

Часто ребята пускались на хитрость: подкрадывались к нему сзади и хватали за руки, за ноги... то бишь за лапы, и пытались всеми силами повалить. Но через минуту делалась высокая куча-мала, на верху которой восседал довольный Михайло Потапыч. Медведь и сам перенял эту хитрость: мягко подбежит сзади, обнимет своими лапищами и долго, на радость товарищам, прижимает к груди и носит, как куклу визжащего и брыкающегося пограничника.

Мишке полюбилось этак забавляться, и пограничники стали ходить, постоянно оглядываясь.

И еще какую хитрость он освоил. Когда ему надоедало играть, а забияки со всех сторон подступали, дразнили, тогда он, лукаво скосив глаза, опускал лапы в лужицу возле колонки и старательно возюкал ими по дну, да еще на брюхо побрызгает грязицы. После этого вставал во весь рост и приглашал кого-нибудь крепко обняться. Тут  уж его соперники сами со смехом разбегались в разные стороны. 

Дело в том, что медведь на сытых харчах набирал вес быстро и уже переваливал тот возраст, когда по уму еще глупый, игручий детеныш, но силой уже наливался матерой. Давление железных его коготков ощущали многие, и, наверно, не у одного стала мелькать мысль: не дай бог рассердится... или вдруг нечаянно махнет по лицу - мигом скальп снимет. Капитан Копейко не любил таких игр, ходил, опасливо косясь по сторонам. И хотя он не высказывал вслух своего недовольства, но Сёмин. чувствовал, терпение его вот-вот лопнет. Скоро придется прощаться со зверем. Но в лес отпускать нельзя - пропадет...
Заглядывая немного вперед, скажу: закончив службу на границе, Сёмин и Михайло Потапыч ушли в цирк. И теперь мы часто видим знаменитого дрессировщика и его друга - на арене цирка, в телевизоре и кинофильмах. Правда, теперь уже не друга, а друзей - одиннадцать сибирских  и афганских медведей и медвежат у него; а Михайло Потапыч среди них как бы за вожака.

Ну вот, пока мы проглядывали, так сказать предысторию к тому главному эпизоду, о котром собираемся поведать, Сёмин и Михайло Потапыч уже неслышно подошли к берегу озера и легли за широкие, густые ветви можжевельника. Было тепло под лохматым медвежачьим боком, и Сёмин испытывал сладкое желание подремать. Но спать на посту нельзя.

И оба пограничника чутко всматривались и вслушивались в ночную тишину. Правда, в сумерках медведи не очень здорово видят, но зато у Потапыча был такой тонкий и острый слух, что он улавливал малейший шорох. При этом сам сохранял мертвую тишину, только по дрожанию его шкуры Сёмин догадывался: где-то вспорхнула птица, там прошел какой-то зверь, может быть, волк... В этот же раз что-то  особенно беспокоило медведя, не только туша его вздрагивала постоянно и как-то по особому, но он даже пытался ворчать, как будто предупреждал о чем-то напарника. Но Семин успокаивал его, поглаживая по спине, шопотом приказывал: тссс... и до боли в глазах всматривался в черный чужой берег и, напрягаясь всеми чувствами, слушал. Но была тишина. Может быть, обманчивая тишина.

Так прошло время. Розовый рассвет разлился по лесу. Пора было возвращаться на заставу. И они молча и легко пошли: пограничник скользил на лыжах впереди, медведь косолапил сзади.

Никаких происшествий не случилось. Но Сёмин, да и медведь тоже, не испытывали покоя, наооборот - какое-то недовольство, тревогу. Потапыч понуро брел, опустив морду и что-то вынюхивая на снегу. Тропинка то скользила окрай леса, то уходила вглубь. Справа раскинулась гладкая белая степь. Большое розовое солнце стояло на кончиках сосен. Все громче разгорался хор птиц, попискивали и потрескивали ветками невидимые зверушки. Далеко впереди и чуть справа виднелся поселок, подпиравший небо столбами дыма. Лыжник показался со стороны поселка и скользил по дороге, что тянулась метрах в пятидесяти от леса. Наверно, на станцию идет.Многие в здешних селах работают на станции. Сёмин знал их почти всех, и они знали Сёмина, а особенно медведя: нередко подкармливали его сахаром, свежей рыбой. А этого человека Сёмин как будто видел впервые.
Лыжник приблизился, мельком взглянул на пограничников - только на медведе его удивленный взгляд задержался чуть дольше - и ходко продолжал путь, сильно отталкиваясь палками. Это был крупный широкоплечий мужчина в ватнике и сапогах, через плечо пузатый рюкзачок. «Может, проверить документы?» - мелькнула у Сёмина мысль.
А Михайло Потапыч почему-то стал пристально смотреть на лыжника и возбужденно скрести передними ногами снег, словно он был то ли недоволен чем, то ли просто ему хотелось размяться, подвигаться.
И тогда Сёмин вдруг сказал:
-Ну, Миша, иди поиграй.

Потапыч сразу игриво стал вскидывать головой, и какими-то несуразными, вольными прыжками понесся вслед лыжнику. Вот он нагнал его и, как шутил с пограничниками на заставе, - обхватил сзади лапами.
Позже, вспоминая подробности этого эпизода, Сёмин представлял, в какой ужас должен был придти человек, когда его неожиданно взяли в железные объятия лохматые руки. И этот человек невольно завопил то слово, которое мы с детства произносим, попадая в беду: «Ма-ма!»; а дикий ужас заставил его выкрикнуть это слово... на чужом языке.

Словно пушечный выстрел сдернул Сёмина с места. Он пулей летел к борющимся противникам и видел, как мужчина совал  руку в карман, а потом яростно пытался выдернуть ее, зажатый в медвежьи тиски. И наконец выдернул! Взметнулась вверх рука, а в ней пистолет.

Сёмин всем корпусом рванулся вперед, резко выбросил лыжную палку и ударом ее выбил оружие. Но в тот же миг, столкнувшись с борющимися, почувствовал крепкий удар в подбородок, от которого вспыхнул красный свет в глазах. Он начал падать, но успел подцепить руку врага. Тяжелая туша придавила его к земле, скованные лыжами ноги больно подвернулись, а чужие пальцы скреблись  у него под подбородком, впиваясь в горло. Сёмин, все еще продолжая держать руку противника, последним напряжением сил захватил ее в «замок», эффектный и очень хорошо отработанный им прием, и сделал резкий рывок. Что-то хрустнуло в руке врага, и тот, глухо вскрикнув, опрокинулся ничком в снег. Сёмин крепко стянул веревкой ему за спиной руки.

Медленно поднялся, держа наизготове автомат, приказал:
- Идите вперед!

И тут только почувствовал огонь в коленке, который разгорался все острее и нестерпимее, пока он шагал.
Он плохо помнил, как добрел до заставы, что говорили ему товарищи и капитан Копейко. Понял только, когда разрешили: «Иди отдыхай». Отыскал свою комнату, уже засыпая, стянул с себя одежду - и сонный повалился на кровать. А Мишка, посапывая, растянулся рядом на полу.

Они проснулись, когда красное солнце погружалось в глубину дремучей тайги. К этому времени с задержанным побеседовали на заставе и отправили его в штаб округа. Копейко, довольный, сказал Сёмину:
- Ну, молодяга, ефрейтор! Такого опасного зверюгу поймал!
- Да не я, Миша его почуял, - возразил гордый Сёмин.
- Да шо ты говоришь! О це умный звирь, бис ему в ребро! - Копейко захохотал и осторожно потрепал медведя по шее.
А Потапыч, думая, что капитан приглашает его побороться, тут же встал на задние лапы.

А еще через несколько дней солнечным утром пограничники выстроились на линейку перед домиками заставы, и начальник заставы объявил:
- За находчивость при задержании матерого шпиона, бдительность и образцовую службу ефрейтор Сёмин награждается значком «Отличный пограничник»!

И Сёмин лихо вскинул ладонь к виску:
- Служу Советскому Союзу!

А недалеко, верхом на лавке, восседал Михайло Потапыч. Перед ним стояла раскрытая полуведерная банка сгущенки. Ни на кого не обращая внимания, он окунал лапу в молоко и смачно лизал ее широким шершавым языком.


Проза, Геннадий КоробковЖИТЕЙСКИЕ БАЙКИ

Без аппетита

- Да не хочу я, сват. Я обедал... Ну, ладно, выпью стаканчик чая.
Через час хозяин хитро говорит:
- Не хотел, сват, а восемь стаканов! А если бы хотел?!

Единогласно

Представитель из района проводит в колхозе собрание:
- Вношу предложение: у тех колхозников, которые не выработали норму трудодней, обрезать огороды. Кто за? (Молчание.) Кто против? (Опять ни одной руки.) Единогласно!

Про   каменные  лбы

В поезде Волгоград-Урюпинск мне довелось услышать старинную байку.
Татары осаждали Киев... Начали разбивать ворота бревнами. Но бревна разлетались в щепки, ворота оставались целы и невредимы. Тогда Батый приказал:
- Достаньте мне несколько членов Союза русского народа.
С опасностью для жизни татарским удальцам удалось достать из-за стен нескольких союзников. Не прошло и часа, как союзные лбы превратили киевские ворота в решето. Батый велел выдать союзникам по рублю и по чарке водки.
- Теперь можете идти, - сказал он, когда вороты были разрушены. Но союзники пожелали остаться у татар.
- Вы погромщики, и мы погромщики, - сказали они татарам. - Мы отлично сойдемся.
...Все купе долго, заразительно смеялось, из коридора заглядывали к нам любопытные: что у нас так весело? Рассказчик, разбитной мужичонка лет сорока, снова и снова рассказывал, и смех грохотал до самого Урюпинска.



Проза, Геннадий КоробковКОТЛЕТЫ

В четыре Сергей Львович снова позвонил. Стас принимал смену сегодня, но когда — рано утром, перед началом  работы, или вечером — Сергей Львович  не знал.
Он надеялся, что до шести успеет встретиться со Стасом, взять у него деньги и помчится к себе в управление. Вчера объявили, что к празднику дадут пайки, надо сдать по двадцать рублей.

Сергей Львович решил, что Стас возится на складе или  кухне, звонка не слышит, он ведь говорил: «Я в пятницу принимаю смену, приезжай», — и Сергей Львович помчался на своем «Запорожце» по разбитым после зимы дорогам.

Столовая, где Стас теперь работал, у черта на куличках, на самой окраине города. В другой раз и не поехал бы. Но на праздник стыдно, если ничего не будет дома, стыдно прежде всего перед шестнадцатилетним сыном. Унизительно, что денег в обрез, второй год сидит в этом управлении инженером, на ста рублях . Его обязанность - писать заметки в газеты, прославлять труд стороителей, а иногда грамотно и умно складывать отчеты и доклады. Сидит ради того, что есть время двигать и свой неподъемный романище. Закончит - и тогда снова обретет уверенность, чувство достоинства. И не будет считать несчастные эти копейки...
«Сколько сил и нервной энергии, — рассждал он,  — уходит у нас на борьбу за существование, на животные заботы о пропитании. Унизительно и смешно! Надо все силы — на творческие дела: я работаю увлеченно и радостно, произвожу свой продукт; деньги сами собой должны идти, чтобы о них и не думать; надо — пошел и купил, и мысли не должно быть, что вдруг чего-то не окажется; у меня вся тяга души — к любимой работе, как лучше и больше сделать. Сколько бы мы тогда могли создать!
Погрязли в пустых мелочах. Два-три часа выкидываю из своей жизни, чтобы выстоять за килограммом колбасы и набраться унизительных эмоций. Да давайте я нарублю кубометр дров или вымету весь подъезд, а вы мне продайте пару килограммов  колбасы или мяса  Произвести их досыта для цивилизованного общества ничего не стоит. Почему же мы сами себе создаем столько идитских трудностей!Лучшие наши чувства и намерения часто убиваются в бесконечных очередях».
.
..Какая удивительная, светлая  эта работа — литература. Посидишь над листом, поворочаешь слово и мысль - и вдруг заполыхает фантазия, польются нескончаемым ручьем родниковые строчки. Безмерные силы чувствуешь в себе! Три часа промелькнет - не заметишь. Только вдруг усталось навалится. Но это радостная, гордая усталость. Небольшая передышка, и с прежним азартом — дальше.

На даче, глубокой ночью, оторвешься от стола, выйдешь в сад; луна, звезды, тишина... Во все стороны раскинулся огромный мир, и ты крепко стоишь посреди него, ты царствуешь над ним. Мысли витают по всей вселенной. Где-то далеко древний, муравьино-работящий Китай; в другом конце лоскутная, бурлящая Африка, еще дальше — державная Америка... Такие непохожие, а ты зримо представляешь их, чем там живут, о чем думают. И обо всех можно было бы написать — что-то доброе, красочное, страстное. Горы способен своротить! И такое волнение тебя охватывает, что вдруг словно вскрикнешь от радости, от любви к жизни.
Перепечатаешь чистенько рукопись и несешь или отошлешь куда-то. И вот тут начинается несветлое, нерадостное. Возвращается через месяц пакет. «Мы с удовольствием прочитали ваши рассказы (или повесть), но, к сожалению, опубликовать их не можем». «Это уверенно сделанный, душевный, достаточно тонкий рассказ... Он мог бы пополнить объемистый портфель редакции, дожидаясь «очереди» неопределенно долгое время. Но вряд ли это сможет удовлетворить Вас, автора, судя по всему, отнюдь не начинающего».
Как же так? Я сделал свое дело, вложил в него все силы, всю страсть, я прокричал свое слово о жизни — а работу не принимают. «К сожалению, портфель редакции забит на пять лет вперед». Вот и все.

Однажды Сергей Львович остановился (машина забарахлила) недалеко от центра, но в како-то захолустном переулке. Вечер, осень, неуютно. Трое ребятишек бегают, беззаботно играют. А Сергею Львовичу вдруг стало жутковато. Милые, беззащитные ребятишки. Они многое понимают и все чувствуют. Их ранят жестокости мира, им больно, а они в недоумении: почему так? За что? Вчера жена вернулась со школьного собрания, расплакалась: все дети так модно, хорошо одеты. Один наш... Он все понимает, а ничего от нас не требует...
А что же делать? Самая большая боль — когда твоему ребенку плохо. «Надо все парадно воспевать, — вдруг мелькнуло (в который раз!) у Сергея Львовича, — это же так нетрудно, ради них, ради детей, иначе жернова сотрут!..  Надо верно служить той силе, которая стоит над тобой...»

Но почему же он не выполняет свою клятву?
Как легко некоторые пели о нескончаемых наших победах и достижениях. «Горячее одобрение и прилив творческой энергии вызвали у советского народа решения...» К любому юбилею  были заготовлены такие фразы. И за это платили немалые деньги.
Известный писатель декларировал по радио: «Сформировался своеобразный, неповторимый тип человека, присущий только (!) нашей стране. Я много ездил по миру... Но лишь у нас (!) такая преданность делу, трудолюбие...»
Интеллигент, и прежде всего писатель — это носитель критической мысли и чуткой совести. А где же тут чуткая совесть? Сколько благополучных карьер сделано на беспринципности и изощренном подобострастии!
Когда чуть-чуть успех, некоторый подъем и хорошее настроение — никаких таких мыслей у Сергей Львовича и следов нет.
Надо переломить себя, взбудоражиться нынешними проблемами и ощутить прежнюю радость подъема и безудержного писания.

...Стас находился в маленькой подсобке. Крупный, тучный, он весь был энергия и порох. В объемистом белом баке только что перекрученная масса: красные прослойки, мясо — чуть-чуть, а остальное — белое, белое. Он громадными лапами, как машина, поднимал со дна и месил всё это. Рядом ведерная кастрюля, в ней размачивались куски хлеба. Наверно, про запас. Но он вдруг пятерней, как лопатой, загреб целую гору хлебной массы и швырнул в бак. Потом еще.
И продолжал ловко и сильно месить.
— Ну что, принес что-нибудь? — весело спросил он.
— Принес, — отозвался Сергей Львович.
— Андрей! — крикнул Стас. — Иди еще раз перекрути.
Из глубины зала откликнулся мальчишеский голос
— Сейчас.

На этом же столе, обитом белым железом, была прикручена электромясорубка.
Стас взял с цементного подоконника какой-то темный комочек, похожий на котлету, быстро понюхал и швырнул в бак. Вошел высокий, тонкий паренек, хозяйски огляделся. У него странная прическа: виски и затылок оголенные, а надо лбом волосы стоят дыбом. Новая мода?
Он придвинул бак к мясорубке, начал подкручивать какой-то винт. Стас ушел на кухню, быстро вернулся с кастрюлькой, приблизил к ней лицо, вгляделся, нюхнул и стал сливать что-то в бак, коричневое, густое.
— Краска, что ли? — весело спросил паренек.
— Да... Ну, пойдем — позвал Стас Сергея Львовича и быстро пошел по коридору.

Они зашли в бухгалтерию. Сергей Львович поставил на стул свой объемистый, потрепанный портфель, стал выкладывать на стол книги — как можно эффектнее: сначала зарубежный детектив — последний, который берег до нынешнего дня, другие пять давно уже принес сюда, и романы Дюма, и толстые сборники Сименона, и семитомники Купера и Стивенсона, и последние — большие книги известных детективщиков... Все потихоньку перетаскал ради того, чтобы иметь возможность закончить свой роман, с которым уже шесть лет возится — и пока конца не видно, чтобы не отвлекаться другими заработками и особенно неприятными — газетными. Ему казалось, что Стас берет (по цене выше государственной) из уважения к нему, по своей доброте, по-родственному, он был двоюродным племянником, и Сергей Львович, как бы оправдываясь, время от времени говорил: «Сейчас трудный период, мне хочется спокойно доработать, через год, если захочешь, я всё выкуплю назад». Но в последнее время он стал подозревать, что дело вовсе не в доброте. Стас крепкой пятерней брал толстенный том Адамова, любовно оглядывал со всех сторон, оценивал: «Это хорошая, — и откладывал в сторону. На чуть потрепанную взглядывал небрежно спереди, с обратной стороны, на корешок, молча клал по другую сторону.
— Это самые первые напечатанные у нас романы Сименона, самые лучшие, — спешил разъяснить Сергей Львович.
Стас не отвечал, отодвигал туда же следующую книгу.
— Это у меня есть. «Всадник без головы» тоже. А собрания сочинений Майн Рида у тебя нет?

Сергей Львович понял, что не интересность книги тому нужна, не, так сказать, духовная ценность, а просто привлекательный, выгодный товар.

В этот раз Стас всё отодвинул в сторону, небрежно сказал:
— Это мне ничего не надо.
Сергея Львовича поначалу привело в отчаяние не то, что Стас ничего не возьмет и не даст денег,  а то, что он  отвергает такие (!) книги:   Булгаков, Бабель, Трифонов, Эдгар По,  О Генри... Оказывается, в их отношениях — не товарищеская взаимовыручка, не сочувствие и помощь, а что-то совсем другое.
— А сто рублей?.. — начал Сергей Львович. неделю назад он предложил: «Ты займи мне сто рублей. А я буду активно доставать тебе книги в счет долга. В Москву поехали два писателя на съезд, я попросил их купить что-нибудь интересное», - закидывал удочку Сергей Львович. Про писателей он решил приврать.

Но Стас равнодушно слушал эти объяснения, они ему были были совсем не нужны (такая мелочь!), спросил:
— Тебе когда деньги?
— Да чем быстрее, тем лучше, — ответил Сергей Львович. А хотелось сказать: «Да хоть сейчас».
— Двадцать восьмого устроит?
— Да желательно бы раньше. К Первому мая надо же заранее что-то заготавливать.
— Приезжай на той неделе. Я наберу тебе за эти дни.
Поэтому Сергей Львович и спросил про сто рублей. Стас ответил:
— Я сегодня первый день, вот только тридцать рублей выручил, мне надо сдать в бухгалтерию.
— А дома не можешь взять?
— Не-е-ет! - холодно отозвался он. — Мы в субботу купили стенку югославскую за полторы тысячи...
— А куда же вы ее поставили?
— В свою комнату. Старый шкаф выбросили, шифоньер к теще переставили.
Стас женился полгода назад. Сергей Львович знал, что он уже и цветной телевизор приобрел, японский видеомагнитофон. Однажды Сергей Львович спросил, как же можно прожить на поварскую зарплату — рублей девяносто, что ли? «Да ты что! — вяло согласился Стас. — Хочешь жить — умей вертеться».
— Жене купил перстень за двести двадцать рублей, — добавил он. Это к тому, что дома, мол, просить не будет.
— А зачем такой дорогой? — подивился Сергей Львович. — Ей и по улицам опасно будет ходить.
— Да ничего, если понравился, — небрежно отозвался Стас.

За окном остановился грузовик, просигналил. В служебную дверь застучали, голос: «Ше-еф!»
Стас быстро ушел. Сергей Львович стал засовывать в портфель книги. Из коридора стали доноситься голоса.
— Тань, у меня только один ящик остался, — говорил Стас. — Что же ты раньше не позвонила? Сколько тебе кур надо?
— Да штук двадцать.

Они прошли мимо двери. Потом назад пареь тяжело протащил на груди плоский ящик. Вошел Стас, за ним девушка, полная, но очень стройная. Одета шикарно-небрежно, на цепочке на груди какой-то камушек, на пальцах широкое золотое кольцо, причудливый перстень. Стас быстро защелкал на счетах: «Двадцать четыре... - еще раз щелкнул, - семьдесят. В общем, четвертак».
Она равнодушно положила на стол серую бумажку, спросила:
— А завтра будет что-нибудь?
— Позвони. Мясо привезут. Тань, позвони. — У него был мягкий, добрый голос.
Они пошли к выходу. Машина заурчала, уехала, хлопнула дверь. Стас энергично вернулся.
— К свадьбе готовятся, — мимоходом бросил он.
— Слушай, хорошие же книжки...
— Да мне такие не нужны. Дюма «Графиня де Монсоро», Пикуль — я такие возьму, — равнодушно отозвался Стас.
— Мне сегодня надо хоть сколько-нибудь, последний день на паек сдаем. Если бы я знал, я бы не приезжал, остатки бензина сжег.
— А что ж ты не сказал, я бы взял у шофера. Ты оставь канистру, я завтра налью.
Сергей Львович ждал, что Стас предложит ему ту бумажку, они же так легко у них порхают, Стас же понимает, как надо сейчас Сергею Львовичу, он скоро все равно встанет на ноги и рассчитается с лихвой... Стас сел за стол, листал какие-то бумажки.
— А когда приехать? — спросил Сергей Львович.
— Приезжай в следующий вторник, — радушно пригласил Стас. Он всегда приглашал очень радушно.
Сергей Львович вышел, взобрался в свой «Запорожец». Он был словно в каком-то тумане.

Во вторник позвонил. Лишь после третьего раза, уже после обеда, там сняли трубку.
— Алло! Я попрошу Стаса.
— А он сегодня не работает, — ответил молодой мужской голос.
— Он велел мне позвонить во вторник!
— Нет, вчера он отработал свою смену.

Сергей Львович вдруг вспомнил, что Стас в конце месяца по каким-то делам летит в Прибалтику, и две недели назад он сказал об этом, и вроде бы и на прошлой неделе вскользь... Сегодня двадцать шестое. До Первого мая считанные дни, конечно же, он еще вчера умчался, зная, что во вторник не будет, но так сочувственно приглашал. И при первом разговоре о ста рублях спросил: двадцать восьмое тебя устроит? Ведь он сознательно лгал.

До чего торгашеские отношения бесчуственные, беспощадные! Чуть призрак выгоды — и всякая доброта, человечность исчезают. А большие деньги дают великое самомнение. Он думал, что он в глазах Стаса значительный человек, почти писатель. А оказывается, всего-навсего бедный родственник, червячок, с которым можно не церемониться. Вот это открытие.
«Всё! Сюда я больше не ездок», — в возбуждении ерзая по сиденью, с иронией закончил Сергей Львович словами Александра Андреевича Чацкого.


Проза, Геннадий КоробковКУЛИНАРНЫЕ ПИРОЖКИ 

В витрине лежали два вида тортов: один с зелеными узорами и посыпан чем-то беленьким, розовым, синим, словно заманчивая летняя лужайка; другой красовался аккуратными, такими маленькими грибками, так и хотелось их отломить. У Сергея Львовича глаза разбежались: какой лучше?

Справа у прилавка стояли две старушки, маленькие, худенькие, чистенько одетые, продавщица что-то заворачивала в бумагу.

Сергей Львович направился туда. И краем глаза вдруг увидел: одна из старушек, что подальше, стала падать...
Он был не спортсмен, не солдат... при надвигающемся несчастье в нем не концентрировалась воля, не прояснялась мысль, не обострялась реакция. Напротив, какое-то легкое оцепенение охватывало его, глаза застилались туманом, и он покорно ожидал этого несчастья.
Сначала чуть согнулись ноги старушки, потом плашмя стало падать тело, спиной соприкоснулось с полом, голову инстинктивно держала, затем маленькая, круглая, с редкими седыми волосиками головка глухова-то стукнулась о цементный пол...
Раскрытые глаза старушки стали словно заволакиваться пленкой, губы плотно сжались... Тело и ноги напряженно вытягивались, конвульсивно вздрагивали.
На ней было ситцевое платьице, шерстяная застиранная кофточка, аккуратно застегнутая на все пуговицы.

Продавщица замерла, покупатели и продавцы в других отделах притихли.
— Ой, господи, — горестно сказала вторая старушка, наклонившись к подруге. — Да что же это такое?
Сергей Львович растерянно спросил, ни к кому не обращаясь:
— Надо её поднимать?
— Не надо, — раздался женский голос. — Только бы под голову что-то подложить.
Ему протянули матерчатую сумку, почему-то с толстой, мягкой подкладкой, продавщица подала лист бумаги... Он встал на колено, осторожно приподнял твердую, легкую голову и сунул под нее сумку.
— Господи, какое несчастье, как же я пойду домой, —  причитала вторая старушка.
— А кто у нее дома? — спросил Сергей Львович.
— Никого.
— А родственники есть?
— Нет, совсем одна.
— А у вас?
— Есть, но они отдельно живут.
— А вы где живете?
— Вот здесь, рядом. — Она показала рукой. — Мы соседи. Она говорит: я за весь день только одно яйцо съела, голодная, купи мне что-нибудь. Я говорю: ну, пошли. Купила пирожков...
— А вы бы сами сходили и ей принесли.
— Да как же, она привередливая, хотела сама выбрать. Ох, господи.
— Надо вызвать «скорую помощь», — послышался женский голос.
— Я сейчас позвоню, — встрепенулся Сергей Львович. Он поставил портфель на подоконник и вышел. Поискал глазами по телефону, в растерянности не сразу вспомнил номер «скорой помощи».

Когда он вернулся в магазин, там было еще больше покупателей: и прежние не ушли, и новые заходили, останавливались над старушкой. Какой-то молодой мужчина на корточках примостился около нее, убирал руку с ее груди. Сказал негромко:
— Массаж не действует... всё...
Он встал.
— Вот уже синеет, — заметила какая-то женщина.
Мужчина — видимо, врач — молча, быстро ушел.
Теперь уже не в «скорую», а в морг надо звонить», — подумал Сергей Львович.
Словно услышав его мысль, женщина сказала:  
— «Скорая» не возьмет.
Сергей Львович направился к двери.
— Портфель ваш не унесут? — окликнула его кассирша.
— Я позвоню еще раз.

Он раз семь набирал 03, долго ждал ответа, но там было почему-то полнейшее молчание. Набрал 02.
— Алло! С вами говорят из магазина кулинария с площади Покровского. Тут старушка одна упала, я вызвал «скорую», но у них почему-то молчание.
— Одну минутку! — энергично, властно отозвался мужской голос.
Он, видимо, мог переключать на «скорую», потому что заговорила женщина.
— Да, мы знаем, сейчас выезжаем.
— Она уже мертвая, — пояснил Сергей Львович.
— Все ясно.

Повесив трубку, Сергей Львович хотел уходить. Перед дверью стояла полная женщина в белом халате, продавщица, она держала в руке листок.
— Вот нашли у нее в кармане, — сказала она.
На клочке бумаге с двух сторон крупными буквами был записан телефон, фамилия, имя-отчество и пояснено: бухгалтерия.
Сергей Львович набрал номер, долго ждал, посмотрел на часы:
— Уже полседьмого, рабочий день кончился... Я сейчас перепишу номер, завтра утром посмотрю.
Он вернул ей листок.
Вход в магазин был загорожен круглым кулинарным столом. Продавщица отодвинула его, вошла. Сергей Львович боком прошел за ней.
Никого из покупателей в магазине не было, а несколько продавцов, все женщины в годах, полноватые, стояли в разных концах. Около старушки была женщина без халата, по энергичности жестов, волевому взгляду можно было понять, что она заведующая. И все на том же месте, склонившись, терпеливо стояла вторая старушка.
— Гражданин! — окликнула Сергея Львовича продавщица из дальнего угла. — Магазин закрыт. Гражданин!
Он не ответил, взял портфель и направился к выходу.
Заведующая с легкой, доброжелательной улыбкой, словно бы извиняясь за свою работницу обратилась к нему:
— Это вы делали массаж сердца?
— Нет, — ответил Сергей Львович.
Он мельком взглянул на прилавок, потом внимательно пригляделся. Около весов лежали два аккуратных сверточка.

Он шел к троллейбусной остановке. На душе было мутновато. И вместе с тем всё как-то очень обыденно: ну, упала, умерла, всё просто. Люди заходили, останавливались около нее, ничего кощунственного, ужасного. Даже странным показался стол, закрывающий вход.

Но как всё глупо получилось! Он, кажется, недалеко стоял. Сквозь какой-то туман видел, что вот... согнулись у ней коленки, она наклоняется, сейчас упадет... Тут бы разорвать оцепенение, прыгнуть. Не приведи господи, если бы с сыном что случилось: пожар, разрушенный лед... бросился ли бы он безрасудно на помощь? Или трагически размышлял, застыв, оцепенев: происходит вот это... ничего нельзя сделать... он там... а я не в силах. Ужас!!!

Если бы я был баскетболист, волейболист... или просто человек с четкой, трезвой, быстрой реакцией: вижу, падает, прыжок — и подставил бы руку под спину, под голову...

С девяти до шести за чертежным столом, вечером — на диване с книжкой или перед телевизором. Вялое тело, медленная мысль. Надо изменить свою жизнь. Пройти суровую физкультупную закалку. Надо быть решительным, жестким, молниеносным.

Если бы кто-то рядом был, поддержал, подхватил — была бы жива. Может быть, обморочное состояние при виде множества пищи, от ее запаха. Дали бы что-то понюхать, укол, отлежалась бы, пусть даже в больнице, — и жива.

Где она сейчас есть? Чувствует ли что?
Что она ощущала? Словно взяли маленькую, круглую головку и четко, быстро стукнули о камень... Сотни игл пронзили мозг, тысячи искр ослепили... Какие её последние были мысли? О чем думала? А может быть, в таком возрасте почти не думают, в каком-то полусне живут. Мгновенная боль — и всё. Наверное, хорошая смерть...

Дома делал все обычные дела: умывался, ел, прибил сыну на туфли металлические подковки, навел порядок на книжной полке, смотрел телевизор. То забывался, а то вдруг: какая бессмысленная смерть! Одинокая, бедная старушка. Жила бы потихоньку. Бедненько, но жила.

Попытался рассказать пятнадцатилетнему сыну. Надо ему это знать? Неловко закончил:
— Как-то тоскливо на душе.
Наверно, ему это всё совершенно непонятно.

Долго не мог уснуть и спал плохо.

Недавно был в командировке в Петровском районе. В гостинице мест не было, поселили у пожилой женщины. Днем с начальником управления зашли с ней познакомиться. Поздно вечером пришел на ночевку. Слева от двери вдоль стены на одеялах, на пальто устраивалась на полу спать старушка. Наверно, она уже лежала, а, услышав мужской голос, села, подумав, что хозяин идет. На круглом личике ее была мягкая, добрая улыбка.
— А у меня еще квартирантка, — весело доложила хозяйка Сергею Львовичу. — Я вышла на улицу, она стоит плачет: приезжала в больницу, дождь прошел — автобусы не ходят, никто не пускает ночевать. Я говорю, ну, иди...
Старушка доверчиво, трогательно смотрела на них своими по-детски ясными глазами.
— Ничего, ничего, спокойной ночи, — весело отозвался Сергей Львович и прошел в следующую комнату, в зал, где для него еще днем была приготовлена кровать с широченной периной.

На другой день в обед он увидел ее, выходя из столовой. Должны были кормить допризывников, и солдатик встал в дверях, никого не пускал. Бабушка стояла в вестибюле, задумчиво, покорно смотрела в зал.
— Не работает столовая, уходите, — командирски покрикивал солдатик..

Тогда Сергей Львович, обремененный своими заботами, воспринимал все рассеянно, бездумно. А сейчас вспомнилось болезненно-остро. Почему так одиноки старые люди? Никому не нужны. Как отживший, лишний предмет для нас, обуза. И пребрежение к ним — нетерпеливое, досадное, когда они к намс просьбой, а для нас это лишнее беспокойство. Как терпеливы и безответны они. Тихо и безропотно всё сносят. Голодные, холодные — а молчат. Почему мы потеряли святое, бережливое отношение к ним? Чтоб помогать, чтоб удобства делать для них. Ее в гостиницу, наверно, не пустили. А разве должна она, потрудившись столько лет, вырастив детей и внуков, спать на полу у порога? Её должны встретить в гостинице: «Проходите, бабушка, вот вам кровать». Мягкая кровать с чистыми простынями... И он тогда — даже и в мыслях не было уступить ей свою мягкую перину.

... А как-то в аптеку зашел. Бабушка старенькая-престаренькая, опирается на палочку, короткие шажки: топ, топ, топ... Глазки светленькие и смотрят издалека-издалека, словно уже из потустороннего мира.
Подошла к общему отделу, постояла, ушла в конец очереди. Смотрит, смотрит куда-то мимо всех, в свое далеко-далеко. Умиротворенность во взгляде и кроткое ожидание.
Повернулась и пошла в рцептурный отдел: топ, топ, топ... Встала впереди очереди. Женщина отошла, и старушка спросила что-то у молодой аптекарши. Та коротко ответила: «Нет», — и тут же повернула голову к парню, разговаривает с ним, не слушая старушку, которая продолжала что-то объяснять. Аптекарша бросила: «Нет», — и опять к парню.
Старушка постояла-постояла. Топ, топ, топ, — к выходу.
Когда подошла очередь Сергея Львовича, он заметил:
— Девушка, эта бабушка уже в другой мир смотрит, почему вы ей не помогли?
— А чем я помогу?
— Ну, может, заменить чем-то можно было?
— Что она спрашивала, то я и ответила ей.
— Вы очень равнодушно с ней разговаривали.
— Я сама знаю, как мне говорить.
Сергей Львович пошел к кассе и увидел, что старушка задумчиво стоит на улице около двери, потом снова зашла в аптеку и — топ, топ, топ — направилась к общему отделу, теперь встала в конце очереди и отрешенно смотрела в сторону.
Сергей Львович получил своё лекарство, поискал глазами и вошел в дверь, на которой было написано: «Посторонним вход воспрещен». В коридорчике разговаривали две женщины. Сергей Львович извинился и начал рассказывать. Ему трудно было говорить очень вежливо и мягко. Женщина постарше было нахмурилась, потом спросила:
— А где она? Пойдемте... Бабушка, что вам надо? — спросила она у старушки.
— Мне слабительное. Глауберова соль.
— Платите пять коппек в кассу.
— И нога разбита, не заживает.
— Двадцать пять копеек платите.
Старушка раскрыла маленький кошелечек, долго в нем копалась, слепо рассматривая монетки.
Сергей Львович протянул кассирше рубль:
— Выбейте, пожалуйста, двадцать пять копеек.
Он взял бабушку под руку, отвел в сторону, отдал чек женщине. Она сказала:
— Бабушка, стойте здесь, я сейчас принесу.
Он тоже ушел.

...Всё вспоминается и пасмурно на душе.
Какая бесмысленная смерть...

Сон ушел совсем.

Мать он уже неделю не видит, и сам не звонит, и она не звонит. С ранней весны она на даче, там и ночует... Какая-то немыслимая работоспособность у стариков. Тут чуть устал, ложишься на диван: не трогайте и не беспокойте меня, вот передохну, посплю, тогда буду делать, а сейчас ничего не могу и не хочу. Уходите!
Они же словно не знают усталости. И до войны, наверно, не сладко жилось. А в войну тем более: чтоб с голоду детишки не умерли, тяжко надо было работать. И после войны долго поднимались на ноги. Видно, безустанная работа, до крайнего напряжения, превратилась в привычку. Двенадцать лет уже на пенсии — отдыхай ради бога. Нет, что-то гонит их. Бросит на землю фуфайку, ляжет на бок и пропалывает, обрабатывает клубнику. По щиколотку в грязи бродит со шлангом несколько часов. То перекрутится шланг, то порвется. Запутается в шлангах и упадет. Через корневище споткнулась, коленку разбила. «Мам, зачем ты такую махину сажаешь? Нам некогда много заниматься дачей, рассчитывай по своим силам. Зачем надрываться? Лежи побольше, читай».
То помидорков бы еще надо подсадить, то с картошкой запоздали, то у соседей огуречная рассада осталась, надо у себя найти уголок. А чтоб на базар не ходить, надо  хоть немного и редиски, и лука, и чеснока, и петрушки, и перца, и капусты... щавель, хорошо, сам растет.

Инстинктивная, какая-то животная забота о детях, о внуках заставляет из последних сил волочить ноги.
— Мне здесь хорошо, на свежем воздухе, — скажет. А через минуту: — Ой, господи, не могу подняться...
Она до недавних пор жила с ними. Почему пожилые не уживаются с детьми? Не говоря уже о том — зять с тещей, сноха со свекровью; сын или дочь стали чужими. Жизнь ли виновата или испорченность, черствость молодых?
Долго добивалась комнатки, хоть самой крошечной, с соседями, писала в заявлениях; ссылаясь на умершего мужа, инвалида войны, на творческую работу сына, а в двухкомнатной квартире тесно.
Дали ей комнату с соседями. «Лучше с чужими жить, чем со своими» — говорила она подружкам во дворе. Неужели с чужими жить легче, чем с родными?!
Вчера она должна была приехать к зубному врачу. Не позвонила. А у него почему-то даже в мыслях не возникло позвонить.
Совершенно одна на даче, на громадной площади за городом. Соседи редко кто ночует. И не боится. А мы переживаем, фантазируем разное. Сколько всякого сопливого хулиганья бродит в поисках развлечений! А мать... Сейчас пока ходит, потом будет еле ноги передвигать... Где упадет?

...Утром позвонил. Старческий голос соседа:
— Алло! Кого вам? А-а! Она рано утром уехала на дачу.
  

Проза, Геннадий КоробковЛЮБОВЬ  ИВАНОВНА

– Роза, посмотрите там, кого сегодня можно отправить?
Секретарша Роза исполнительно показала белое личико в окошко, соединявшее кабинет начальника с ее комнаткой, и живо ответила:
– Сейчас, Иван Васильевич!
Было слышно, как она листает «дела», задумчиво комментируя: «Так, та-ак». Наконец промолвила:
– Вот! На Дадыкина все документы готовы – его направляют в Ростовское спецучилище. На Носеву медсестра сейчас принесет результаты анализа крови, и тоже можно будет везти. Её – домой, в Куйбышев.
Она замолчала, но взгляд её как бы договорил: «Ну, этого вполне достаточно!» При этом она многозначительно посмотрела на Лёву Исианова, скромно сидевшего в уголке стола.
– А эту, Матвиенко, не отправили до сих пор? – спросил Иван Васильевич.
– Нет... но на неё всё давно оформлено,  – ответила Роза и снова значительно и несколько ревниво взглянула на Лёву.
– Ну вот, выбирайте, кого повезете, – сказал Иван Васильевич.
– Да мне всё равно, – с деланным безразличием проговорил Исианов. – Кого нужнее...

А сам с трепетом ожидал: на ком же остановятся?
– Дадыкина – в первую очередь, – настаивала Роза, почти просунув голову в окошко. – Все уже устали от него, этого бандюги.
– Нет, нужно везти... Матвеенко, – решительно вставил Лёва, не поворачивая головы к окошку, при этом чуть прихлопнув ладонью по столу. – Живёт она далеко. У нас уже давно – и нам надоела , и сама устала, начинает нехорошо себя вести.
– Ну что ж, – охотно согласился Иван Васильевич, – оформляйте документы, берите в бухгалтерии деньги и езжайте на вокзал за билетами. Счастливого пути.
Исианов выскочил из кабинета начальника в крылатом настроении.

...Есть такая маленькая скромная организация – детский приемник-распределитель. Сюда свозят бродячих ребятишек, выясняют, кто они и откуда. А Лёва Исианов, высокий двадцатипятилетний парень, несколько медлительный, стеснительный студент-заочник пединститута, развозил беглецов по домам. Должность его называлась эвакуатор.
Ему почти всегда было всё равно, с кем ехать, – все они одинаково неинтересные, запутавшиеся бродяжки. Но сейчас из этих трёх он предпочитал Любу Матвеенко. Неотесанный, грубый верзила Дадыкин – просто опасный попутчик; а с Носевой, нелюдимой, испорченной девчонкой, неприятно долго находиться рядом. Но и не только это: пусть вместо них были бы другие, он всё равно выбрал бы её, Любу.

К своим диковатым пациентам никогда особенно он не приглядывался. Они были вне сферы его близких, интимно-дружеских отношений, и он смотрел на них, как на отвлеченные существа, своего рода опасный груз, который надо в сохранности доставить по адресу.
Она же чем-то по-доброму сразу привлекла и заинтересовала его. Человечностью, нежностью и каким-то странно приятным разнообразием в характере: то она была крайне и мило наивна – понятное дело, девчонка ещё; то вдруг в ней проступала необыкновенная женская зрелость, и это ясно ощущалось и во взгляде, и в рассуждениях, и в каждом движении, медлительном и чувственном... А ещё ему нравилось, что она постоянно радостно оживлена, остроумна и что она как-то по особенному к нему относится...

В самый первый день его попросили отвести ее, выкупанную и переодетую,  из санпропускника в группу; они шли через двор, затем по коридору... Она зацепилась за коврик, остановилась, смело оперлась рукой на его плечо и, стоя на одной ноге, стала поправлять тапок. Она делала это спокойно, аккуратно, и рука ее лежала долго, сжимала его плечо крепко и доверчиво, как будто они знакомы давно-давно и в хороших, приятельских отношениях; и эта её доверчивость вдруг теплой волной охватила его.

А как-то он проходил мимо комнаты для игр, и случайно брошенный его взгляд невольно приковался к ней, к её необычному положению. Она была в по-детски непосредственной, свободной позе, опершись локтями на стол, уткнув подбородок в ладони, отставив далеко назад узкий таз, прогнув тоненькую талию и широко расставив прямые, длинные, тонкие и стремительно-стройные ноги. В этом было столько юной, но необыкновенно женственной грации, что его пронзило, словно электрическим током. Он  с трудом оторвал взгляд и пошёл дальше какой-то чуть растерянный, обалделый...
Она всегда беседовала с ним радостно и оживленно, и при этом взгляд её иногда становился таким откровенным, глубоким и опытно-зрелым, что он вдруг смущался. Но в этом смущении было для него что-то волнующее и приятное, и его подсознательно тянуло вновь и вновь почувствовать, испытать это.
В другой раз они столкнулись в коридоре. Она крепко вцепилась ему в руку, воскликнула:
– Здравствуйте, где вы так долго пропадали? Отвозили кого-нибудь? А меня не знаете, когда отправят? Ну почему так до-олго? – капризно протянула она. – Мне уже надоело тут. – И сразу другим тоном, с любопытством: – А кто меня повезет? Вы? – Снова капризно: – Я хочу, чтобы вы. А от других убегу. Так и скажу начальнику.
– Люба, разве не всё равно, с кем ехать?
Она выпустила его руку, посмотрела с лукавой улыбкой и сказала:
– Значит, не всё равно!
– А, может, тебе от меня хочется убежать?
Он сказал это шутливо, но в голове его вдруг мелькнуло лёгкое подозрение: чёрт его знает, так настоячиво требует, чтобы вёз он, может, думает обласкать, заговорить зубы да драпануть с какой-нибудь станции? Такое сколько раз, правда, не с ним, а сдругими случалось.
Она воскликнула:
– Ой, что вы! Я и сама хочу домой. – И по-детски вприпрыжку убежала от него.
А у него осталось приятное, такое приподнятое, лёгкое чувство. «Милая девчонка, – подумал он. – Но только она ведь ещё почти ребенок, семнадцати нет. А ему уже... Может, она играет, забавляется с ним? Или у нее какие-то другие чувства? Но при чём здесь чувства? Для неё это, может быть, обычные, простые, товарищеские отношения, а он старается вообразить невесть что. Возраст, что ли, такой – в каждом пустяке ищешь особенный, скрытый смысл?»
Наверно, она такая со всеми. Такой характер. Но из мужского тщеславия он всё-таки старался приписать это свом личным качествам. Хотя вместе с тем не строил на этот счёт никаких планов и иллюзий. Ну, просто... интересно ему говорить с ней. А на исполнеее служебных обязанностей это никак не влияет. Даже наоборот: у него была очень серьёзная, ответственная задача.

Он не стал заранее предупреждать ее об отъезде: неизвестно было, достанет ли билеты, чтобы раньше времени не будоражить и чтобы, если всё будет удачно, преподнести ей сюрприз.
Вечером пришел и сразу выложил:
– Ну, собирайся в дорогу!
– Что, домой? Вы меня не обманываете? – недоверчиво спросила она. – Ой, спасибо! – И вдруг обвила руками его шею и всем тонким телом прильнула к нему.
Он очень смутился, поспешно убрал её руки.
– Ну, подожди. Нельзя так. – И огляделся: на них смотрели несколько ребят и вопитатель.
Ей надо было переодеться, и они направились в кладовку. Он нашел сверток с её одеждой. Она мигом стала стягивать с себя казенное платьице, не обращая на него внимания, говорила возбужденно:
– Два с половиной года дома не была. Мама, наверно, и не узнает меня. Такая стала!... – Улыбнулась задумчиво. – Как там дома? Я почти и не писала им. И попадёт мне!.. У вас нет газеты? – попросила она.
У неё была узкая короткая юбка, красивый зелёный свитер, плотно облегающий грудь, и зимние сапоги. Больше ничего. Она сказала, что плащ оставила у какой-то подруги (уже было тепло), а остальные вещи – в Тбилиси, на первой квартире.
Когда её только привезли сюда, у неё были очень пышные волосы, мягко спадающие на плечи. Здесь же её остригли наголо, и худощавым милым лицом она походила на озорного мальчишку. Только взгляд и чуть приоткрытые полные губы выдавали что-то далеко не детское.
С помощью газеты и косынки она ловко смастерила нечто вроде шляпки, скрывшей её неженскую стрижку. Ладонями сверху вниз туго провела себя по бедрам. Посмотрела ему прямо в глаза и нетерпеливым полушёпотом сказала:
– Пойдемте?

Посадку ещё не объявили. Она, видно, соскучилась по этой дорожной толчее, с жадным любопытством вглядывалась во всё и во всех. Для Исианова же время перед отъездом особенно муторное. В этом кипящем людском водовороте у его подопечных начинали взыгрывать бродяжьи страсти, и кое-кого иногда приходилось прямо вести за руку. А у одного воспитателя однажды трое неизвестных молодцов просто-напросто отбили мальчишку, которого он перевозил в колонию, и скрылись в толпе.
Конечно, у неё не было оснований убегать. Даже из уважения к нему она бы не стала его подводить. И всё-таки... больно уж возбуждённо дышит, и взгляд стал какой-то отрешённый, нездешний. Да и вон сопливые длинноволосые кавалеры переглядываются с ней, улыбаются. Так что он не мог разделить с ней её свободного, радостного самочувствия и был бы спокойным только в вагоне, на своих местах.
Он купил газеты и «Огонёк», спросил, что ей хочется почитать. Она рассеяно ответила: «Не нужно ничего», – и оглядывалась по сторонам. Он взял «Работницу», «Советский экран»; подумав, попросил ещё «Мурзилку». Он и сам иногда с наивным наслаждением рассматривал яркие непритязательные картинки; а ей тем более будет интересно. Он слышал однажды, как она подгоняла ребят на телепередачу: «Скорей, мультик начинается, «Приключения собачки».
А когда они проходили мимо киоска на перроне, она остановилась, притронулась к его руке и попросила:
–Купите, мне пожалуйста, сигарет.

– Как ты себя чувствуешь? – спросил он, когда поезд уже далеко позади оставил город.
– Хорошо! – прошептала она, быстро взглянув на него блестящими глазами.
Было поздно, но она не хотела ложиться. Он боялся, что она и здесь станет глазеть по сторонам, провожать взглядом парней и даже  с кем-нибудь вступит в разговор. Но она уже успокоилась, ни на кого и ни на что не обращала внимания. Привалившись спиной к перегородке, положив на колени руки, она задумчиво смотрела в чёрное окно. 
Когда хождение прекратилось и обычное в начале пути возбуждение улеглось и вагон затих, она наклонилась и шепнула ему на ухо:
– Пойдёмте покурим.
Он тоже взял сигарету, мял её и так и этак и неловко затягивался. Понаблюдав за ним, она улыбнулась:
– Вы никогда не курили?
– Серьёзно – нет. А ты?
– Давно уже.
– Это ведь вредно.
Она молча улыбнулась, потом спросила:
– Вы прямо домой меня отвезёте?
– Нет, в детприёмник. А они вызовут родителей или сами отвезут. У тебя дома кто?
– Мама с папой. И сестрёнка маленькая. Соскучилась по ним, – сказала она и в голосе её прозвучала интонация радостного ожидания встречи.
– Ты говорила, два с половиной года не была дома. Где же ты пропадала?
Она посмотрела на него долгим взглядом; весёлая искорка мелькнула у неё в глазах, она неопределенно ответила:
– Так... везде.
– А у себя там, в детприемнике, ты уже была?
– Да-а. Я там свой человек.
– А я думал, ты к нам случайно попала.
– Нет... Давно дружу с такими местами. – Словно поколебавшись, она сказала: – Меня ведь наш детприёмник и в спецшколу направлял. Только вы у себя никому не говорите, там об этом никто не знает.
– Как, ты и в спецшколе была?! Туда же посылают отъявленных хулиганов.
– А я и есть хулиганка, - небрежно сказала она.
Ему трудно было в это поверить; это не вязалось с ее поведением, её внешностью, характером. Спокойная, мягкая, вежливая, она совершенно отличалась от их обычных клиентов, крикливых, разболтанных, пошловатых. Иногда и она начинала говорить в громкой уличной манере, например, обращалась к мальчишке: «Ну, ты, не возникай!» – но в её устах это звучала наивно и по-детски мило и казалось случайным подражанием. И никак не думалось о её большом «хулиганском стаже».
Родилась она на юге, в поселке на берегу моря. С подружками, школьницами ещё, стала ездить в город к ребятам. Сколотилась веселая компания, которая доставляла много хлопот милиции. Наконец эту шайку разогнали по разным местам. Спецшкола дала ей профессию швеи и направила на работу в Ростов. Но она проехала мимо и оказалась в Тбилиси. Один музыкант, хороший парень, пригласил ее поехать с ним в Волгоград. На вокзале, когда уже выходили из поезда, он каким-то образом потерялся. Она ходила, искала, пока её не забрала милиция и не отправила в детприемник.
– А ты кого-нибудь любила? – спросил он.
Она подумала немного и спокойно сказала:
– Да.
– Там, дома?
– Нет. В Тбилиси. Однажды на вокзале привязался мужчина, пьяный; схватил за руку: «Пойдем со мной». Я говорю: «Отстаньте от меня». Тут подошел милиционер и увёл нас обоих в дежурную комнату. Стал выяснять наши адреса, где работаем... И в это время вошёл другой, молодой милиционер, грузин. Мы вот так встретились взглядами; он долго-долго смотрел. После проводил меня на автобусную остановку. Мы стали встречаться. Он жил на частной квартире, у него была отдельная комната. Я почти каждый вечер к нему приезжала.
– Как... на ночь?
Тень улыбки мелькнула на её лице...
– Он почему-то ужасно меня ревновал. Не хотел, чтобы я была с другими. Я ещё дружила с одним солдатиком, русским, – просто так, мне жалко его было. Грузин говорит: «Если я тебя с ним замечу, обоих задушу».
– А почему же ты уехала?
– Не знаю. Надоело.
«Где же тут любовь?» – подумал он. Что-то для него потускнело в ней. Он отправлялся в дорогу с намерением серьёзно поговорить и предостеречь её от возможных ошибок. Ему так хотелось помочь ей в этом, что он заранее мысленно много раз репетировал свою речь. «Ты видишь, какие у нас девушки, узнала, как они живут. Легкомысленна, пуста, эта жизнь; ранняя самостоятельность, выпивки, курение, сомнительные поездки и знакомства; на мелочи размениваются, прозябают, а не живут по-настоящему. После горько пожалеют, но будет поздно. А разве ж мало в жизни других, хороших путей?»
Он всё искал удобного случая для такого разговора. Но теперь вдруг увидел, что уже запоздал со своими советами и предостережениями. А самое главное, он и раньше это почувствовал, они совсем не нужны ей, эти советы, они никак не вязались с её настроением, с её таким уверенным и довольным образом жизни. Сам он, по его убеждению, жил правильно и полезно; но был всегда обуреваем масой сомнений и неразрешимых вопросов. Для неё же всё ясно и просто, никакой неуверенности, ничего от мученицы и жертвы легкомысленных роковых ошибок. Напротив, длинная цепь буйных похождений рождала в ней приятные воспоминания и уверенность, а в будущее она смотрела светло и с нетерпеливым радостным ожиданием.
 Он разглядывал её и видел совсем по-новому. То же юное лицо, но в губах и глазах – такая сочная взрослая зрелость; та же тоненькая невинная фигурка, но теперь так и бросается в глаза гибкая кошачья чувственность, на которую падки мужчины...
– Ну, пойдемте? – сказала она и направилась в купе.
Ей по-прежнему не хотелось спать, она предложила посидеть немного.
– Хорошо, я только постелю, – сказал он.

Когда он сел, она взяла его под руку и, прижавшись к нему, положила голову ему на плечо. Он вдруг подумал, что несмотря на её внешнюю уверенность и бравурность, она всё-таки очень одинока и беззащитна. И ему страстно захотелось для неё счастья.Так она сидела долго и тихо, прикрыв глаза. От её мягких ладоней, обнявших его руку, исходило тепло; тепло было под её щекой у него на плече. Он проникся к ней нежностью. Протянув руку, осторожно погладил её пальцы.
Она приоткрыла глаза, тихо сказала:
– Ну, давайте, ложиться. – Встала, огляделась вокруг, добавила: – Мне неудобно будет спать вот с этим на голове. Может, снять?
– Конечно.
– А утром все будут смотреть.
– Ну и пусть!
– Я скажу, что лежала в больнице и там острыгли. А чем, сказать, болела?
– Да болела – и все.
Он помог ей взобраться на верхнюю полку; прикрыл до подбородка простыней. Она задумчиво и серьезно следила за ним взглядом.
Он лежал на спине с открытыми глазами и не мог заснуть.

Рано утром умылся;  разложил на столе пищу, что прихватил с собой и купил у ходивших по вагону буфетчиц. Пересмотрел газеты, почитал кое-что в журналах. Несколько раз поднимался и взглядывал на неё: она спала.
Потом он встал, чтобы идти за чаем, и увидел, что она, облокотившись на подушку и подперев ладонью щеку, смотрит в окно.
– Ты уже проснулась? (Она улыбнулась ему.) Ну, иди умывайся, будем завтракать.
Полдня прошли натянуто и скучно; общего разговора не находилось. Он предложил ей журналы, она вяло полистала. Только подолгу смотрела в окно. А время от времени вставала и уходила в тамбур покурить.

Наконец остановились в Харькове. Поезд на Николаев уходил через четыре часа. Они отправились побродить по городу. Она немного оживилась. Он взял её под руку, и ему было приятно чувствовать её острый подвижный локоток.

Его несколько смутила и озадачила одна сценка. Ещё на перроне он заметил парня – маленького, квёленького, в кепке с широченными бортами; потом увидел его в вокзале, и ему показалось, будто тот приглядывается к ним. А когда они вышли на привокзальную площадь и остановились, парень медленно прошел мимо них, и глядя в бок, негромко проговорил: «Что будете скучать? Есть квартира. Жена на время уехала». Исианов молча и недоуменно смотрел ему вслед; а она громко рассмеялась и потащила его прочь.
«Что за странный охламон бродит здесь?» – думал он. А Люба с загадочной улыбкой поглядывала на него.

Она знала Харьков и повела его в центр – то давними узкими улочками, то ярким проспектом. Около старинных зданий он останавливался и расспрашивал, что здесь теперь находится. Но она нетерпеливо тащила его дальше. Только стояли долго около громадного древнего собора, неописуемого в своей красоте и величии, со множеством больших и малых куполов, отливающих на солнце золотом, с белыми высокими стенами, покрытыми лазурным орнаментом и величественными ликами святых, со множеством бойниц и таинственных узких зарешёченных окошек.

После они зашли в кафе. Между ними снова возникла непринужденность, они много болтали, она лукаво вспоминала того смурного вокзального сводника и мило острила.
Когда на пути встретился книжный магазин, Лёва сразу же повлёк её туда. Обошёл все стеллажи и жадно разглядел и ощупал корешки книг. Выбрал несколько и вдруг увидел и с радостью схватил толстенный том повестей Агаты Кристи. Но они оказались на украинском языке, и он, поразмыслив, положил том на место.

Она ходила за ним, смотрела, как он перебирает книги, но сама ни к чему не притронулась.
– Посмотри себе что-нибудь, – предложил он.
Она покачала головой:
– У нас дома много книг.
«Что же интересно для неё в жизни? – подумал он. – Полное равнодушие к чтению. Но ведь она живёт бурно и счастливо; значит, что-то со всей страстью и любопытством увлекает её?»
Когда вышли из магазина, она взяла его под руку и молча шла рядом.

В маленькой улочке наткнулись на уютный кинотеатр, переделанный, видно, из церквушки: купола были срезаны, но торчало несколько башенок. Вся фронтальная стена была увешана большими живописными афишами. «Наедине с ночью». «Смерть за занавесом». «Праздник любви»... Не выпуская его руки, она жадно разглядывала яркие картины. Быстро спросила:
– Хотите в кино?
– Пойдём. Но только когда начинается сеанс? Через час десять. Мы тогда не упеем на поезд.
Она ничего не ответила; запрокинув голову, приоткрыв пухлые губки, продолжала задумчиво смотреть.

Соседями по купе были старушка и старик, очень общительные и добродушные. Оказалось, что и они, и Люба из одного района, сёла их не так уж далеко друг от друга. Нашлись даже общие знакомые, и разговор вовсе оживился. Русские слова перемежались украинскими, очень певучими и приятными на слух. Люба словно оттаяла, живо говорила, острила и заразительно смеялась. Исианов радостно наблюдал за ней.

И тут он подумал, что надо не нотации ей читать, раскрывая ей глаза на верные и дурные пути в жизни. А просто ей нужен хороший товарищ, который  не водил бы её с «бутылкой» в безлюдные углы парка и в тёплые компании, а водил бы её в театр и библиотеки и знакомил с умными, хорошими людьми. Она ведь спокойна и мягка и способна увлечься высоким и полезным так же, как увлекалась до сих пор дурным. Только бы встретился  ей на пути добрый человек! Себя же на месте этого человека он почему-то увидеть не мог.
Люба представила его как своего дядю, у которого гостила, а теперь едут к ним домой, называла его по имени-отчеству; и он тоже с улыбкой обращался к ней – Любовь Ивановна. Под мягкое покачивание вагона они допоздна болтали, пили чай с лимоном, ели мягкие ватрушки и пирожки добрых старичков и грызли яблоки.

А на следующий день с приближением к месту назначения она снова сделалась задумчивой и молчаливой.
– На чём нам добираться?
– Но давайте немного погуляем, – попросила она. Я давно не была в городе. И вы посмотрите.
Он согласился. Но как и в начале пути им овладело беспокойство. Длинная и такая нелегкая дорога кончалась. Осталось передать попутчицу с рук на руки и получить расписку. В этом состоит его работа. И не дай бог в самые последние минуты что-нибудь случится.
Но скоро он забылся от этих мыслей.

Они вышли на центральную улицу – широкая, словно площадь, она служила только для гуляния. Улица была запружена народом, и никакого транспорта тут не было.
Она забыла о Лёве и жадно всматривалась во встречный поток. Но вдруг взяла его за руку и потянула. Он вошёл вслед за ней в обувной магазин.
– Посмотрите, какие красивые босоножки. Вы не займёте мне денег? Я вам сразу вышлю. Мне жарко и неудобно сейчас в зимних сапогах.
Он заплатил в кассу. Она тут же сняла сапоги (их завернули в газету и сунули в портфель), а надела босоножки, белые, с золотой каёмкой.
Теперь она ступала легко и как бы с наслаждением и время от времени поглядывала на ноги. Она радовалась покупке как ребенок.
Его вдруг пронзила нежность и острая жалость к ней.
– Люба, нам нужно идти в детприемник, – сказал он.

Они пошли по длинной улице из старых домиков, которая чем дальше, тем становилась темнее. Она молча шла чуть в стороне, опустив голову. Около высоких плотных ворот остановилась, протянула вверх руку и нажала на кнопку звонка. Откинулось маленькое окошко, мужской голос прохрипел:
– Чего?
Исианов объяснил. Щелкнул замок, прогремела щеколда, и пожилой тучный мужчина распахнул калитку. Детприёмник был в одноэтажном большом  доме; обычный двор, только зацементированный, тщательно освещенный, с сараем и кухней... Через коридорчик, затем прихожую вошли в приемную комнату. Старик, ночной дежурный, неторопливо уселся на лавку за длинный, грубо сколоченный стол; с сонным видом долго рассматривал документы, придирчиво спросил, почему нет медицинской справки на воспитанницу, а положено иметь. Лёва боялся, что тот откажется принять. Но мужчина уже забыл о своем замечании, молча сидел, о чём-то задумавшись.

Люба спросила у него, работает ли начальником Андрей Сергеевич; а воспитательницы Анна Евгеньевна и Лилия Степановна?
– Анна Евгеньевна ушла на пенсию. А Лилия Степановна сейчас придёт.
Невысокая стройная женщина лет тридцати пяти вошла, Люба бросилась к ней с радостным возгласом:
– Лилия Степановна! – И мягко, нежно обвила руками её талию, а лицом на мгновение уткнулась ей в грудь.
– Люба, ты откуда? – певуче удивленно протянула женщина и одной рукой обняла её за плечи.
Они присели на длинную скамью у стены, начались торопливые расспросы, восклицания. Исианов с грустью подумал, что она совсем забыла о нём.

Старик, тяжело покряхтев, расписался в справке о приёме и командировке; подержав бумажку в руке, нехотя отдал Исианову. Тот спросил, во сколько отправляется обратный поезд.
Женщина, сказав, что завтра они ещё поговорят, а сейчас надо спать, увела Любу. Та даже не обернулась.
Исианов выложил из портфеля газетный свёрток с сапогами, лимон, кулёк с конфетами и две дорожные пачечки печенья; еще раз взглянул на документы и сунул в кармашек портфеля.
– Ну вот. Всё. Пора идти. Попрощаюсь с попутчицей.
В спальне было темнло. Люба уже лежала где-то в самой глубине. Лёва, стоя у порога, весело сказал:
– Ну, Любовь Ивановна, до свиданья. Работай, веди себя хорошо.
– До свидания. Я немного замерзла и хочу спать. Спасибо вам. – Она говорила почти сонно, как-то отрешенно, равнодушно, словно с чужим.
– Напиши что-нибудь.
– Да-а, – протянула она.

На улице было темно и прохладно. Прохрипев: «Счастливого возвращения», - старик с шумом захлопнул за ним дверь.
По узкому асфальтированному тротуару вдоль домов Исианов быстро пошел прочь.
«Слава тебе господи, – радостно подумал он. – Ну и поездка – словно глыбы ворочал. Странная всё-таки девчонка. Но милая». Так и не успел он выяснить её подноготную. Это и не входит в его обязанность. Отвёз благополучно – и с плеч долой. Но ему самому хотелось понять её всю, разобраться в ней. Если она ему напишет, он ответит подробно и мягко посоветует, как жить дальше. Если бы она рядом была, он, конечно, направил бы её на верный путь. Может, и встретятся ещё когда?..
Сейчас возьмёт постель, почитает немного и наконец-то спокойно уснет. А завтра весь день и послезавтра полдня тоже будет лежать и читать. Хорошие книги он купил в Харькове. «Психология подростка» и «Трудный возраст». Дорогой он их просто полистает, а уж штудировать будет дома. Изучал и Макаренко, и современные разные теории; работы польских и чешских педагогов читал; общается каждодневно с этими юными нарушителями. Но чего-то в их психологии никак не может уловить. Загадочный народ, и часто необъяснимы его поступки... А с этой книжкой ему просто повезло. «Вся королевская рать». Современный бестселлер. На всю дорогу хватит читать. Дома ещё полдня отдохнёт. А потом снова на работу. У Розы теперь полно накопилось «дел». Кто будет следующий? Дадыкина, наверно, еще не увезли. И Носеву. Бррр... Всё-таки, как Люба – такая, наверно, больше не попадется. «Как там она сейчас? Спит крепко и снов, пожалуй, не видит. Вспомнит ли меня завтра?» – думал он и всё ускорял, ускорял шаги.


Проза, Геннадий КоробковЭТЮД   ШОПЕНА

В этот вечер в клубе репетиций не было, и потому я удивился, услышав музыку.
Я замер в фойе и прислушался.
Бурно и напряженно нарастая, сгущаясь, тревожно, будто перед бурей, метался страстный поток звуков; потом вдруг звонко и мучительно-вопрошающе ударили аккорды.
Что это?!

Я вбежал в репетиционный зал клуба.
За пианино сидел тучный юноша в темном осеннем пальто, без шапки; на пюпитре лежали раскрытые ноты, но он не смотрел в них, голова была опущена , и неподвижный взгляд устремлен на клавиши, по которым нервно и сильно бегали пальцы.
Дверь хлопнула за мой. Юноша сразу перестал играть и почти испуганно обернулся.

У него было широкое, мясистое лицо, толстые губы. Некоторое время он смотрел на меня, близоруко щурясь и как бы  приходя в себя, потом отвернулся и достал из кармана паиросу.
Я прошел в угол и тихо сел на диван.
Юноша жадно курил. Он сидел, прикрыв глаза, опустив большую лохматую голову на грудь и ссутулившись. Клубы дыма окутали его квадратную, бесформенную фигуру. Покурив, он наклонился к нотам, долго и внимательно рассматривал их, потом выпрямился и снова заиграл.
И снова, как лавина с гор, нарастая, глухо забурлили басы, а затем удивленно вскрикнули звонкие аккорды. Когда я слышал эту мучительно-страстную мелодию?! Пианист, напряженно сгорбившись, с  силой ударял по клавишам, потом резко откинулся, выдохнул:
— Фу, не получается.
Он встал, сбросил на стул пальто и заходил по комнате. Я вдруг заметил, что он слишком сутулый, даже слегка горбат, пальто скрывало уродство, и, может быть, поэтому он не снимал его. На нем был темный мешковатый пиджак, густая грива волос почти касалась плеч.
— Что вы играли? — спросил я.
— Вам нравится?
— Да. Очень знакомая мелодия.
— Это Революционный этюд Шопена. — Юноша внимательно посмотрел на меня. — Хотите, я расскажу вам историю его создания?
Он снова присел к пианино.
— Шопен не был профессиональным революционером, но в нем с детства жили свободолюбивые идеи. Он дружил с польскими революционерами и был их певцом. Как у нас Пушкин был певцом декабристов. Его независимые мысли и вольнолюбивая музыка пугали аристократов, и они говорили, что он пишет легкомысленные, бездарные пьески. В восемьсот двадцать девятом году двадцатилетним юношей он покидает Польшу, как потом оказывается — навсегда. Он живет в странах Европы, переезжает из города в город, выступает с концертами, сочиняет музыку. И не прекращает переписки с друзьями, с нетерпением и радостью получает с родины сообщения об их борьбе.
Летом тридцать первого года  в Польше поднимается революция. Шопен узнает об этом по пути из Вены в Лондон. Он останавливается в маленьком немецком городке Штутгарте и поселяется в небольшой гостинице. Горячий и страстный, он не может скрыть своего волнения. Он рассказывает всем о своих друзьях, уверяет, что скоро на его родине утвердится свобода, — и с нетерпением ожидает дальнейших известий.
Однажды он возвращается с прогулки. Хозяин гостиницы передает ему письмо. Конверт с таким знакомым штемпелем, послание с Родины! Он  вбегает по скрипучей лестнице наверх, влетает в свой номер, кидает трость, сбрасывает шляпу  и пальто, распахивает створки окна, разрывает конверт...
Маленькая записка, несколько торопливо нацарапанных строчек. Фредерик читает и не верит своим глазам. Он снова перечитывает. В записке сообщается, что революция разгромлена и потоплена в крови, что почти все друзья расстреляны  или брошены в тюрьмы... Неужели всё кончено? Неужели он остался совсем один?
Мертвым взглядом смотрит он в угол. Механически надевает пальто и шляпу, выходит из гостиницы. Он бродит по узким улочкам, никого и ничего не замечая. Разыгрывается непогода, ветер срывает с него шляпу, хлещет дождь, а он всё идет и идет. Буря страстей бушует в его груди, она вот-вот разорвет его, он не может подавить тревоги и волнения, ускоряет шаги и бежит, бежит, врывается в гостиницу, падает в кресло у рояля и в страстных звуках изливает отчаяние и гнев...
Так был создан Революционный этюд.

Юноша встал и  заходил по комнате.
Мы долго молчали.
— Вы здесь работаете или просто занимаетесь в самодеятельности? — рассеянно спросил он. — Сегодня нет занятий. Не хотите погулять по городу?
Я охотно согласился.
— Давайте познакомимся, — сказал он.
Его звали странным именем — Аскольд.

Мы долго бродили по ночным улицам. Он рассказывал о Шопене, Бетховене, Чайковском, Рахманинове. Я заметил, что его удивляет в них прежде всего что-то странное, необычное, и прежде всего  — их почти немыслимая работоспособность. Когда я попытался заговорить о таланте, он досадливо отмахнулся:
— Это всё потом, потом. Нужно сначала много поработать, чтобы выявить себя. Без большого труда нет ни одного великого музыканта, пиателя, артиста или художника. Не нужно сидеть и мыслить, гений я или нет, надо жестоко трудиться.
Потом он рассказал  немного о себе. Родом он из Ставрополя. Сюда приехал несколько месяцев назад, узнав, что у нас открывается музыкальное училище. Готовится и будет сдавать. Из дома убежал, как он выразился, спасаясь от излишней опеки родителей.
Когда мы проходили мимо раскрытых окон ресторана, Аскольд неожиданно остановился, как будто на  пути встала преграда, и громко потянул носом.
— Как вкусно пахнет, — задумчиво произнес он.
Будто притянутый магнитом, он приблизился к окну. В глубине зала играл оркестр. Я спросил, не знает ли он случайно гитариста из этого оркестра Кольку Матвеева, он нередко бывает у нас в клубе.
—  Я с ним живу на одной квартире, — буркнул он.
Я удивился.
— А как же вы оказались вместе?
Он не ответил. Сощурившись, он пристально, жадно рассматривал что-то в глубине ресторана. Недалеко от окна сидела за столом девушка со смазливым и сильно накрашенным личиком. Напротив неё, спиной к нам, — парень; он что-то оживленно рассказывал, по его напряженной позе чувствовалось, как он старается заинтересовать собеседницу. Для убедительности он время от времени притрагивался к её руке.
Она слушала рассеянно; с любопытством посматривала в нашу сторону и постоянно поправляла рукой то волосы, то крупные яркие бусы на груди.
— Очень похожа на одну мою знакомую, — прошептал Аскольд.
Парень, не преодолев рассеянности собеседницы, обернулся, увидел нас, вскочил со стула, попросил свою спутницу пересеть на его место, спиной к нам, а сам сел на её. Он был худощавый, простенький, невзрачный.
Аскольд поёжился, глухо сказал: «Пошли», — и неуклюже зашагал прочь.
Я пригласил его к себе, сказал, что родителей нет дома, мы посидим, покрутим пластинки, поговорим.
— А точно их не будет? — с удивившей меня настороженностью спросил он.
— Да, они ушли в гости к знакомым.

Мы пообедали, выпили слабого виноградного вина собственного производства. Он разомлел, расстегнул пиджак, развалился на стуле, взгляд его затуманился. Когда я поставил пластинку  с итальянской песенкой «Рассвет» и тут же хотел было снять её, он встрепенулся, воскликнул:
— Стой, стой, эта мелодия многое мне напоминает. Знакомый лейтмотив.
Он слушал всё в той же позе, шевелил губами:  «О не забудь... Ты счастье мне дала... Ты ушла»,  — и дирижировал указательным пальцем.
Когда я поставил следующую пластинку, тоже про любовь, он капризно поморщился:
— Не надо...  — Потом он завел речь о вещах, которые не совсем имели отношение к нашим разговорам, но которые, очевидно, отвечали  каким-то его наболевшим мыслям.
— Один философ сказал: авторитет человеку делает его материальное положение. Как бы ни была в будущем твоя дружба крепка, она никогда не будет той, которую ты знал в юношестве. Пойми, никакими материальными узами она не связана. Умей ею дорожить. Другое. Если ты хочешь завоевать непоколебимый авторитет, то должен это делать с позиций интеллектуальных (смотря какое общество). Гюго сказал: «Живые — борются, и живы только те, чье сердце предано возвышенной мечте». Юности свойственна романтика. Но романтику — в прямом смысле — нужно отличать от романтики «розового цвета». Это романтика мещанства. У нас порой бывают огромные планы на будущее. Мы видим, творим в своём уме, чуть ли не находимся в стадии галлюцинации, рисуя нашу жизнь такими богатыми, живыми красками. Но чтобы было именно так, надо действовать, трудиться — и очень много.
Он любил пофилософствовать. Причем, нередко весьма туманно. Источники такой философии мне стали ясны позже.

Пришли мои родители. Аскольд замолчал. Как-то сразу сник и насторожился. Мать вошла к нам, положила перед нами кулек с печеньем и, пожелав спокойной ночи, ушла. Когда всё  стихло в их спальне, Аскольд шопотом спросил:
— Они тебя не ругают, когда ты приводишь гостей?
Тут уже удивился я.
— Нет, конечно.
 — А мои... если придет кто, мать обязательно накричит: шляетесь, натоптали... А если угостишь, то совсем шуму не оберешься. Меня ребята часто спрашивали: «Она у тебя не родная что ли?..»
Он неуклюже сидел на стуле, тучный, большеголовый, с полузакрытыми туманными глазами, был похож на набитый чем-то мягким большой мешок.

Они жили с Колькой Матвеевым на квартире, в небольшой комнатке. Много времени проводил у них семнадцатилетний юноша Веня, человек с туманными целями в жизни и непостоянными желаниями. Они много и довольно жарко говорили о музыке, о путях в большое искусство, о судьбах великих музыкантов.
— Духовное начало человека выше материального! — кричал Колька (на практике он придерживался почему-то других позиций, неплохо подрабатывая в ресторанном оркестре).
— Если смотреть на это с интеллектуальной точки зрения, — возражал Аскольд и произносил длинную, сложную речь. Он имел непонятную страсть  к книгам старых философов-идеалистов. и от этого и сам иногда говорил очень путанно и туманно.
Веня многое не понимал в их спорах (хорошо, если они и сами понимали), но считал нужным вставлять свои замечания, часто употребляя слово «ажур» или: «Эта музыка — воплощение» и т.д. Однажды он поспорил, что за полгода овладеет пианино, но когда вступил в дебри нот, половина его энергии убавилось, он просил учить без нот, просто показывать, куда давить, — и, конечно, ничему не научился. Иногда он наивно спрашивал: «А правда, я умный?»
Мне нравилось бывать у них и слушать их споры, потому что вся эта обстановка напоминала чудесную жизнь бедной, непрактичной, но неунывающей и талантливой парижской богемы. (Мы только недавно посмотрели в музкомедии премьеру, удивительный, нежный, страстный спектакль — «Фиалку Монмартра».)


Вот несколько сцен из его далекого детства. Большой зал, вечер. Ветви акаций заглядывают в раскрытые окна.
Кто-то играет на пианино «Революционный этюд», а один из гостей, мужчина, объясняет мальчику историю создания этюда.
Ночь. Малыш ходит по темным аллеям. В голове его бьются страстные, непокорные звуки. Он пробирается в зал и пальцем пробует мелодию.
Поздняя ночь. Мальчик мечется на кровати во сне. Буря звуков бушует вокруг, не дает спать.
Так появляется желание играть. Ребенок говорит о своем решении матери. Она с улыбкой соглашается: «Хорошо, милый». А сама думает: детское увлечение, рассеется, как дымок.
Мальчишка толст, неулюж, уродлив. Разве создан он для сцены?
Но в нем крепко зреет мечта. Сначала мать отговаривает сына, а потом, когда его занятия начинают мешать домашним, она уже время от времени просто запрещает подходить к пианино.
У него есть младшая сестра. Она менее способна и у нее совершенно нет желания заниматься музыкой, но её насильно усаживают за инструмент.
Отец его, майор в отставке, человек флегматичный и безвольный, чаще всего отмалчивался.
Закончил школу,  и положение открылось очень неопределенное. Нужно было несколько месяцев  спокойной и упорной работы, чтобы подготовиться в училище, но он не мог их получить. Мать всё еще не может понять, что его призвание — музыка, она запрещает заниматься «бестолковым бренчанием» и требует побольше думать о каком-нибудь институте. Его устраивают «для стажа» в типографию, учеником переплетчика. Он долго не выдерживает этой однообразной, совершенно не нужной ему работы. Отдавая ей много времени и сил, он совсем не имеет возможности заниматься музыкой, потому что  к вечеру пальцы немеют, к тому же вечером все собираются дома, и играть уже нельзя.


Грустным голосом, но с некоторой нарочитой небрежностью он однажды сказал:
— А я еще никого не целовал... хочу похвалиться.
Равнодушное, иногда открыто-пренебрежительное отношение девушек больше, чем что-либо другое, вызывало в нем боль.
Однажды он рассказал мне о первой и пока единственной любви.
Это было в начале десятого класса. Он стоял в коридоре у окна и, подняв глаза к потолку, что-то задумчиво напевал, а рукой, держа её у самого лица, сдержанно жестикулировал.
Она проходила мимо, тоненькая, стройная, черноглазая. Остановилась. Он вдруг встретился с ней взглядом и замер. Она хмыкнула, вскинула голову и пошла  дальше. А он, как загипнотизированный, побрел за ней.
Прозвенел звонок на урок.
После занятий он ждал её у выхода и незаметно пошел за ней. Оказалось, что они жили совсем недалеко друг от друга. Её звали Лена.
Школьный бал. Он скромно стоит у стены, невысокий, нескладный, несимпатичный, в очках. Танцевать он не научился и стесняется девушек. Здесь несколько раз повторяют модную в то время песню «Рассвет», печальная мелодия  ассоциируется с его настроением.
Он говорит другу:
— А ты бы мог станцевать вон с той девчонкой? — и показывает на неё рукой.
В это время она оборачивается... Он забывает опустить руку, смущается и уходит в темный угол. Друг все-таки делает попытку пригласить её на танец, но она презрительно хмыкает, гордо вскидывает  голову и уводит танцевать подругу.
Аскольд следит за ней из угла, жадно ловит каждое её движение, улыбку. Время от времени она поворачивает голову на его  взгляд и каждый раз досадливо кривит губы.
Закончили десятый класс. Она ездила в Москву, сдавать в институт, но скоро вернулась.
Почти ежедневно он стоит на углу её дома, ждет, когда она пройдет. И тогда он счастлив.
Однажды её не было целую неделю. Он не выдержал, поднялся на второй этаж, позвонил. Она вышла, похудевшая, немного бледная, спросила резко:
— Что тебе?
— Ничего. Ты болеешь?
— Что ты ко мне привязался?! — крикнула она и захлопнула дверь.
Он ушел. Никогда он еще не получал такой обиды, никогда ему больше не было так больно. Это, может быть, было главной причиной, почему он решил уехать из дома.
Потом он посылал ей несколько писем, но ответа не получил.


В конце зимы он стал собираться в дорогу. С матерью пришлось выдержать очень неприятную стычку. Отец проводил его на вокзал, дал денег на дорогу, сказал: «Дерзай, сын».
Жилось ему в нашем городе не сладко. Трудно было сидеть за инструментом семь-восемь часов в сутки, когда жедудок почти  пуст, и когда очень неопределенен завтрашний день. Хозяин, у которого он жил, каменщик, помог ему поступить на стройку. Он около двух недель  копал траншеи, а потом очень сильно ударил себя ломом по колену и бросил работу. Вскоре он почти потерял возможность заниматься музыкой. Однажды, когда он играл «Дикую охоту», произведение очень буйное и громкое, в зал влетел заведующий клубом Иван Митрофанович:
— Ты что хулиганишь?! Что разбиваешь пианино? Ты знаешь, сколько стоит каждый молоточек? Больше не приходи сюда!
«Разве Митрофан  разбирается в серьезной музыке?»  — жаловался потом Аскольд.
Он договорился со сторожихой в клубе, приходил в шесть часов утра и занимался до десяти, пока никого не было.
В таких условиях невозможно было отлично подготовиться, и в училище он не попал. Мать потребовала, чтобы он вернулся домой, и перестала высылать ему деньги. А вскоре приехал отец  и, строго поговорив, увез его с собой.
Долгое время я ничего не знал о его судьбе.
—  Этого и нужно было ожидать, — подводил итог гитарист Колька Матвеев. — Жил одним днем. Никакой основы под ногами. Удивительно непрактичный  человек.
Я знал, почему он ненавидел его. Сам он только и делал, что создавал «основу», зарабатывая деньги, а на большое искусство у него не было ни желания, ни воли.

Выдвинутый физическим недостатком из рядов человечества, он имел «не человечески» сильную и страстную душу, закаленную невзгодами, и вполне мог стать необычным, оригинальным, невыразимо-сильным музыкантом.

«Привет из солнечной Черкессии! Привет, старик!  Сколько лет, сколько зим!??!
Сразу прошу прощения, что вечность не писал. Увы и ах! Я думаю, тебе интересна история моих мытарств? Можешь почерпнуть из неё кое-что интересное для себя.
Итак, сообщаю.
Родители мои встретили меня не очень благосклонно. Ты знаешь, как они относились ко мне раньше. А после этой поездки — и совсем худо. Я три месяца не мог устроиться на работу. Постоянные упреки. Положение было невыносимое. На помощь пришли мои мальчики. О, мои мальчики, мои вероные друзья! Они приняли меня с распростертыми объятиями. Не знаю, как перенес бы я кризис,  если бы их не было со мной. Моральная, порой материальная поддержка. Я даже имел возможность иногда заниматься. А месяц назад мы пошли в горком комсомола. Они связались с крайотделом культуры. И вот меня направили в небольшой городок Черкесск, в детскую музшколу на работу,  но с условием, что и сам я буду учиться. О боже, это как раз то, о чем я мечтал. Я убил сразу двух зайцев: стал материально независим (110 рублей оклад) и получил возможность учиться. Готовлю концерт: Чайковского, токкату Хачатуряна,  кое-что из Баха, Шумана, Листа, Рахманинова. Два раза в месяц буду ездить в Краснодар на консультацию. Мой педагог сулит мне будущее неплохое, но при условии, что буду много заниматься.
Вот одна сторона моей кипучей жизни.
Другая.
Я тебе рассказывал  о девчонке, помнишь? Так вот, ничего нового между нами пока  не произошло. Как она ведет себя при встречах?  Делает вид, что не знает и не замечает меня. Но всегда при этом краснеет.  Если бы у нас состоялся откровенный разговор, то, конечно, я смог бы ей сказать многое. Она знает меня, как человека довольно-таки умного (не в лесть мне будет сказано). Вот и всё. Теперь мне она и её судьба безразличны.
 Здесь я встретил другую. Меня остнавливает то, что она еще ребенок (ей скоро будет 18). Есть взаимность.
Старик, напиши мне, как твои дела. Как поживает Колька? Женился ли он?
Где сейчас Венька? Между нами, — он кретин. В училище он, со своей ленью не попадет ни за что. Передай ему привет от меня, только не говори, что он кретин.
Привет твоим родителям (очень большой).
Привет всем из клуба. Привет Митрофанычу. Пусть он помянет меня разбитым фортеплясом.

(Затем идет рисунок: длинный раскрытый рояль; взлохмаченный пианист на высоком стульчике;  ноги тонкие и длинные — одна дугой, круто подобрана, другая напряженно вытянута вперед; нервно, в колесо согнуты руки, вместо кистей — стремительные штрихи — так быстро мечутся руки над клавишами;  и кругом зигзаги, зигзаги — целая буря звуков. Подпись: Революционный этюд.)

Старик! Как твои литературные успехи? Я приветствую тебя! Меня очень радует твоя работа. Как бы ни было трудно — дерзай. В нашем деле нужны фанатики. Именно благодаря им создается великое искусство. Будь фанатиком.
Вот и всё. Мне очень дороги воспоминания о наших бренных днях.
Пиши ответ, старик. Пиши чаще, не ленись. Упражняй свою мудрую голову.»
 

ПОПОЛЗНОВЕНИЕ  К  ЗНАКОМСТВУ

— Юрка, тут очередь выстроилась. Я тебе минут через десять позвоню.
Он повесил трубку и вышел из телефонной будки. Прошелся по тротуару взад-вперед. Вдруг остановился:  «Да, я же обещал Юрке узнать в институте насчет работы,» — и быстро зашагал по тротуару.
 

Недалеко от телефонной будки в подвальном помещении пятиэтажного жилого дома размещался научно-исследовательский институт микробиологии. Открыв дверь, он вошел в узкий, ярко освещенный коридор, который далеко тянулся вправо и влево. Двери, обитые черным дермантином, были закрыты. И было тихо и уютно.
Справа из комнаты вышла девушка. Она двумя пальчиками держала белую хлебную корку и жевала.
— Здравствуйте, — сказал он.
Она подошла   близко  к нему  и  тогда только ответила:
— Здравствуйте.
Она была невысокая, стройная. Продолжая жевать, лукаво смотрела ему в глаза, ожидая, когда он заговорит.
— Скажите, вам не нужны на работу медики?
— Медики? Я точно не могу сказать. У нас, кажется, штат заполнен. А что, вы медик?
— Нет... Собственно говоря, да, но меня просил узнать об этом друг. Он заканчивает институт.
— Вам нужно поговорить с директором. Сейчас его уже нет, мы работаем только до трех. Приходите завтра с утра.

Он молча смотрел на неё. Тоненькая, крепкая, она стояла, расставив ноги и слегка покачивясь. Зеленый пушистый свитер с красными полосами на груди красиво облегал её фигурку. Светлые мягкие волосы завивались на лбу. Голубые глаза смотрели в упор, с детским лукавством и вызовом. Она держала в пальчиках тонко отрезанную корку белого хлеба и демонстративно хрустела ею.
— Ну, я пойду,  до свидания.
— Вы поздно пришли, надо бы пораньше... — сказала она вслед, как бы вызывая на продолжение разговора. Но он не нашел, что ответить, и вышел.

На улице начинало темнеть. В одном из подвальных окон института горел свет,  и была видна небольшая ярко освещенная комнат а; слева у стены были разложены пробирки, колбы, банки; посреди комнаты  стоял стол, застеленный белым листом бумаги, на нем микроскоп, желтые пластмассовые блюдца с каким-то содержимым.

Он направился к телефонной будке.
— Алло! Юрка? Я заходил сейчас в институт... Мало шансов... Ну, ничего, не вздыхай, поедем в Сибирь... Вообще, завтра зайду к директору,  узнаю точнее... Завтра позвоню, пока.

Он шел к трамвайной остановке через двор, напрямую, и, снова проходя мимо освещенного окна, остановился. Теперь за столом, спиной к окну, сидела девушка. Она, видно, присела на минутку, чтобы дописать что-то, присела боком, даже не поставив ноги под стол и полуобернувшись к столу. Нежные волосы свисали с её склонившейся головки, свитер облегал её красивые плечи и открывал тонкую круглую шейку, узкая юбка стягивала бедра.
Дохнул  холодный ветер. Поежившись, он поднял воротник и отошел от окна. «Сейчас  там тепло и уютно. И никого нет, кроме неё. — подумал он. Вышел через ворота на улицу. —  С каким вызовом она смотрела прямо в глаза и как демонстративно жевала эту корку... Надо было спросить её о чем-нибудь». Он пересек трамвайную линию и направился к остановке. «Надо было бы пригласить её на танцы...»  Ветер дул слева, и он приподнял левый борт воротника.  «Сейчас там тихо и безлюдно. И она, наверно, ходит по комнате, стройная, тоненькая... и лукавая. В коридоре стоит диван. Как хорошо бы сейчас сидеть на диване, в полуосвещенном теплом  коридоре, с мягким ковриком на полу...» К остановке подошел трамвай.  «Она ведь снова заговорила, когда я уходил. Надо было остаться... Завтра обязательно зайду в институт и поговорю.»
Он быстро зашагал к трамваю.

 

САША,  ГАЛЯ  И  ГАЛИНА  МАМА

Саша включил приемник. Некоторое время стояла тишина, затем послышался шорох, будто сыпалось что-то; шипение тоненькой змейкой извивалось с минуту, и вдруг — выстрел. Ему ответила пулеметная дробь. Взрыв и грохот, словно рушилась звонкая гранитная скала. Наконец, грохот смолк, раздавались только редкие щелчки: «Чёлк, чёлк», — казалось, кто-то железными челюстями кусает проволоку. Но постепенно и эти звуки стали стихать и смягчаться,  и вот на фоне равномерного и нежного похрустывания из приемника полилась задумчивая мелодия.
— Всё! Готово, — удовлетворенно крякнул Саша. — Мг! А ты говорила, не смогу.
Плод упорной трехнедельной работы был налицо. Последний раз обласкав своё крупное и старомодное детище любовным взглядом, Саша стряхнул со стола на газету клочки проволоки и изоляционной ленты и сказал:
— Я пойду умоюсь, а ты собери, пожалуйста, поесть.
— Всё давно на столе, — ответила Галя. Она сидела в углу комнаты за небольшим столиком и веером раскладывала перед собой карты.
— Ну, хоть налей пока супу.
— Он еще десять раз остынет. Суп наливают, когда садятся за стол, — капризно возразила она, разглядывая и раскладывая карты.

Они поженились только год назад, но спокойный и мягкий Саша уже натерпелся от её детского убеждения, что мужу во всём надо возражать.
— На кого ты всё гадаешь? — с досадой сказал он.
— На бубнового короля.
— Нужно до тебя добраться, — пробурчал он. — Занялась бы чем-нибудь полезным.
— Я тебе говорила, давай пойду работать, ты не соглашаешься.
— Готовься к экзаменам.
— Они мне надоели. И давно всё выучила.
«Всё-таки надо было уступить ей, — подумал Саша. — От безделья все эти капризы.»
Он ушел умываться. Через минуту вернулся, вытирая на ходу полотенцем руки. Галя по-прежнему сидела за столиком.
— Ведь мы опоздаем в кино, Галинка, — с отчаянием сказал он. — Порежь хоть хлеб и налей супу, пока я переоденусь.
— Надо было с нами обедать, а не возиться с граммофоном.
— Галя, так нельзя, — послышался из ванной голос мамы, где она стирала. Мама приехала три дня назад, чтобы познакомиться  с  зятем и помочь молодым направить их жизнь по правильной стезе. — Сейчас я соберу на стол сама.
— Нет, нет, мама, вы и так за нас всё делаете, — возразил Саша, — как тебе, Галинка, не совестно?

Галя неохотно встала и нарочито ленивой походкой пошла на кухню. Обрадованный Саша живо направился следом.
— Ты бы хоть маленькую купила в честь успеха, — сказал он, усаживаясь за стол.
— Какого успеха?
— А приемник сделал.
— Обойдешься.
— Вот так она, мама, всегда, — повернулся он в сторону ванной. — Даже пива не разрешает выпить. Говорит: «Всякий хмель вреден».
Галя сложила нарезанный хлеб на тарелку, сказала:
— Всё? Больше не отвлекай меня. — И ушла.
— Вот аппетит у меня сегодня! — сказал Саша.
— У тебя всегда такой, — отозвалась она.
— Между  прочим, на следующей неделе у нас в полку будет вечер. Пойдем?
— Не загадывай, я, может, завтра помру.

Они шли по широкой светлой аллее: он, высокий, солидный, двадцатисемилетний капитан артиллерии, и она, тоненькая восемнадцатилетняя девушка.
Прошлым летом она приехала в город поступать в институт, познакомилась с Сашей. Может быть, именно поэтому экзамены сдала не совсем хорошо и по конкурсу не прошла. А скоро они поженились. Первое время она охотно и деятельно занималась устройством быта, но потом как-то вдруг заскучала. Днём Саша работал, вечером у него и дома находилась масса дел, да и просто было очень приятно быть «в семейном кругу». А её тянуло на улицу. На её просьбы устроить её на работу Саша отвечал: «Тебе надо готовиться в институт, на самом же деле, в душе ревнивый и самолюбивый, он просто не мог допустить мысли, что Галя  будет ежедневно ходить в какой-то чужой, незнакомый коллектив.

Ярко горели лампы на столбах, сочно зеленели на деревьях листочки. Фильм очень взволновал их, и они спорили: он негромко, убежденно, неторопливым мужским басом, она громко, горячо, размахивая руками, забегая вперед, уходя далеко в сторону, когда не находила, что ответить, возвращаясь и торопливо и сбивчиво возражая.
— Он  ушёл на фронт, — говорил Саша, — кр-ровь проливать за Родину, а она обрадовалась, кинулась на шею другому.
— Её заставили! Она не виновата!  Она осталась одна! Ты видел, как её преследовали? Ты видел, как она страдала?
— Все вы такие, женщины.
— А вы все... мужчины...
Она капризно тряхнула головой и быстро пошла вперед. Обиженнно подрагивал её красный бант на затылке.

Домой они возвратились молчаливые и надутые. Галя разделась и прошла к столику, где лежала аккуратно сложенная колода карт. Саша сразу направился к приемнику.
Мама сидела на диване, терпеливо и зорко изучая молодых. Саша,  наконец,  поднял голову, сказал:
— Я завтра поздно приду,  у нас комсомольское собрание.
Галя почувствовала, как обида и горечь вскипают в ней. Завтра ей опять весь вечер быть одной!.. Но как можно спокойнее она сказала:
— А я пойду на танцы.
Он быстро обернулся:
— Но, Галинка, ведь ты взрослая, пойми, я занят.
Галя не выдержала. Слёзы выступили у неё на глазах, она сбивчиво заговорила:
— Вечно ты занят! Днем на службе, потом тебе надо отдыхать! С чего отдыхать? Покричишь на солдата да посадишь на гауптвахту. А я, как в тюрьме, сиди одна дома.

Саша обиделся. Она уже несколько раз оскорбляла его  этим легкомысленным отношением к его работе. Как она не поймет, что в его руках тридцать человек, которых  в течение двух лет надо воспитывать; а люди разные по характерам, надо каждого понять, а сейчас ещё у его лучшего друга что-то не ладно с семьёй, замкнулся, стал выпивать, а вчера даже нагрубил  командиру. Завтра на комсомольском собрании будут его разбирать.
— Зачем ты болтаешь, в чём не разбираешься, — начал он.
— Конечно, я всегда болтаю, а ты всегда прав! — Она всхлипнула, положила на спинку стула руки, уткнулась в них лицом, потом вскочила, взяла с этажерки тетрадь и ручку и, ни на кого не глядя, твердо сжав губы, уселась за столик.
Месяц назад приезжал с Украины Сашин отец. Перед отъездом он говорил Гале: «Ты, дочка, покрепче держи его в руках, если что не так, пиши  мне, я помогу»,  — и он с улыбкой сжал крепкий кулак.  Зная любовь Саши к родителям, Галя угрозой написать отцу уже несколько раз добивалась своего.

Время ушло далеко за полночь, Саша и мама давно спали, а Галя всё сообщала отцу о том, что Саша грубит и не слушается, требует водки, вечерами уходит куда-то, а её одну запирает дома.
Заложив листки в конверт, Галя крупными буквами написала адрес и, не запечатывая, положила письмо на середину столика, убрав всё остальное, чтобы  письмо сразу бросалось в глаза.

Утром она проснулась, когда Саша уже ушел в часть. Мама возилась на кухне.
— Мам, Саша не брал... этот конверт? — спросила Галя.
— Нет.
«Ну, ничего, на обед придет, всё равно прочитает», — подумала она.
Через полчаса она ушла на базар, а мама, не выдержав, раскрыла конверт... и прочитала. Возмущенная, она забегала по комнате, ища карандаш и бумагу. «Ах, бесстыжая! — вся дрожа, думала она. — Эт куда ж годится такое?» 
Крупные аккуратные буквы ложились одна к другой, образуя толстые строчки. «Письмо написано в апреле. Дорогие мои сват и сваха! Примите привет и горячий поцелуй от меня и деток — Саши и Гали. Сейчас я гостю у них, все живы-здоровы, живут хорошо, очень жалко, что мы до сих пор не познакомились,  детки-то наши скрыли от нас свою женитьбу...»
Часа через два вернулась с базара Галя, раскрасневшаяся от ходьбы  и  веселая.
— Саша не приходил?
— Нет еще.
Галя, разделась, отнесла на кухню сумку с продуктами, вернулась в комнату и бросила на столик удивленный взгляд.
— А где тут письмо было?
— Я его отнесла на почту.
— Как на почту? — испуганно спросила Галя.
— Ты же сватам написала.
— Так я не хотела его отсылать. — Галя всхлипнула. — Ну, вечно ты, мама, что-нибудь напутаешь.
Она помыкалась по комнате, растерянная и обиженная, готовая вот-вот разреветься, потом уселась за столик и раскрыла тетрадь.
«Милые родители папа и мама, — писала она. — Извините меня за то письмо, это я писала не для вас, а чтоб напугать Сашу, как вы говорили, папа. У нас всё хорошо...»
Старушка стирала с приемника пыль и исподтишка с хитрой улыбкой посматривала на дочь.

 
ДВА   РАЗГОВОРА

Зачет по политэкономии  Сергей  не сдал.

Выйдя из аудитории, он вытер платком лоб. Чёртова поспешность. Ведь не хотел идти.
По плану зачет завтра, но нетерпеливые студенты решили сдать досрочно и его уговорили. Понадеялся на авось.
«Сейчас приду домой и сразу сяду за учебники, — думал Сергей, спускаясь по лестнице. — Договорились после зачета идти в кино, но теперь нет. Не выйду из дома, пока не выучу всего».

На первом этаже ему передали, что его искал председатель профбюро факультета Иван Васильевич.
Сергей снова поднялся наверх. Иван Васильевич, худощавый,  угрюмый человек, писал что-то за столом. Услышав голос Сергея, он  поднял голову, сказал:
— Сегодня концерт в рабочем клубе, поедешь с агитбригадой.
— Иван Васильевич, я не могу.
— Что значит не могу? Не срывать же концерт!
— Иван Васильевич, я бригаду подготовил, без меня выступят. А у нас завтра последний срок сдачи зачетов, мне надо готовиться.
— Во-первых, — перебил его Иван Васильевич, — кто-то из членов профбюро должен быть на концерте, а во-вторых, тебя не для того избрали в бюро, чтоб ты капризничал.
— Но почему общественная работа должна быть кандалами на ногах. Я всё сделал, чтобы концерт  прошел успешно, мне совсем не обязательно там быть.
— В общем, мне с тобой разговаривать некогда. Не явишься на концерт, пеняй  на себя.
Иван Васильевич снова склонился над столом. Сергей вышел. Окончательно раздраженный, он не находил слов от возмущения. К черту! Назло не поеду.

Сергей спускался по лестнице. Он вспоминал склоненную над столом голову Ивана Васильевича. На черных, как смоль волосах резко выделялись седые прядки. Ведь он тоже «болеет»  за общее дело. Сегрей чувствовал, что Иван Васильевич в какой-то степени прав.  Но неужели он не может говорить по-другому?

На первом  этаже Сергей столкнулся с деканом факультета Леонтием Павловичем.
— Вы знаете, что сегодня концерт?
— Леонтий Павлович, я не могу.
— А что за причина? Давайте зайдем ко мне.
 Они вошли в кабинет декана. Леонтий Павлович сел за стол, выслушал объяснения Сергея, потом сказал:
— Понимаете, сегодня завод отмечает двадцатилетнюю годовщину своего пуска. Будет торжественный митинг, секретарь парторганизации расскажет о шефстве нашего института над заводом, вам придется выступить. Молодежь завода подготовила праздничную программу, объединенно с нашей бригадой дадут большой концерт. Понимаете, рабочие с нетерпением ждут студентов.
Неторопливый, спокойный тон декана, удивительная доверчивость, с которой он выслушивал возражения Сергея, уверенность в том, что Сергей поймет серьезность положения, — всё это неожиданно настроило Сергея такой ответственностью перед концертом, что он подумал: «Свиньей буду, если не поеду. А приеду домой, ночь буду учить и сдам завтра».
— Хорошо, я согласен, — сказал он.

Открытие сайта!
Сегодня наш сайт создан и постепенно будет пополнятся полезной информацией.